Хэллеком.) Оуэн, со своими жирными — хотя никто об этом не знает — ляжками, со своими мелкими победами на академическом поприще, Оуэн, которому надо писать курсовые работы, и держать экзамены, и налаживать связи — то есть «делать друзей» среди тех, кто может пригодиться впоследствии, то есть во «взрослой» жизни. Оуэн, который по — своему любил отца, но которого ужасно смущает все это… все это нежелательное внимание.
Никто не знает, где они, думает Оуэн. Они вдвоем далеко за городом. Высоко над рекой. Никого поблизости, никаких свидетелей.
У РЕКИ
Разбухший от воды труп, полузатопленная машина. Ночь. Мягкая черная тина. Непроходимая стена деревьев, оплетенных плющом, и кустов. Луна дрожит на воде и отражается в разбитом ветровом стекле. А была тогда луна?
Она размышляет, она придумывает. Вся сила ее воображения, которое преподаватели называли «поразительным», а порой даже «тревожным», занята сейчас смертью отца. Самим
Она бродит по зеленым лужайкам университетского городка, рыскает по лесам, по пешеходной тропе, по дорожке среди колючек над рекой. Размышляет; придумывает, разговаривает сама с собой. А иногда — с Оуэном, своим близнецом; в определенном смысле — близнецом.
С Оуэном, который под конец перестает сопротивляться. С Оуэном, в котором ее спасение.
Ибо они
Ибо, конечно же, их отца убили!
Что может быть яснее!
Она размышляет, она придумывает, она припоминает с пугающей отчетливостью некоторые эпизоды своего детства, полусхваченные на лету картины — Изабелла и Ник, полууслышанные разговоры. (Какое-то время был Тони Ди Пьеро. Еще один из «друзей» Мори. Собственно, друг детства, как и Ник. Да, наверное, предполагает Кирстен, были и другие мужчины — ведь, в конце-то концов, ее мать красивая женщина, красивая, энергичная, неуемная, честолюбивая женщина, и выросла она, в конце-то концов, в Вашингтоне, и всех знает, и все знают ее… Но ей нужен Николас Мартене — вот кто.)
Бедняжка Кирстен Хэллек, которую никто из девочек не любит, бедняжка Кирстен Хэллек, которую способна терпеть лишь соседка по комнате (а все в школе знают, какая милая эта Ханна — какая добрая, какая мягкая, какая терпеливая, какая выносливая), бродит словно привидение, тощая и анемичная; она что, больна? немного не в себе? она что же, хочет, чтоб мы ее жалели? хочет, чтоб мы чувствовали себя виноватыми? или это просто ее очередные фокусы? Весь прошлый год она иронизировала и говорила без умолку, перебивая других, зная ответ на все вопросы, — грубая, с вечно скучающим видом, всем осатаневшая своей издевательской манерой растягивать слова, подражая южанам; а в этом году она молчит — даже на занятиях, когда учителя вызывают ее, не раскрывает рта. (Да, все к ней очень добры. Да, все сочувствуют. Конечно, за ее спиной говорят, особенно много говорили прошлой осенью, но без излишнего ехидства, без чрезмерной жестокости. Время от времени — шуточки. Намеки. Аллюзии. Но никогда в лицо — только за ее спиной или так, чтобы она не слышала. Бросят ей в ящик письмо-другое — это можно. Ничего сверх меры жестокого.)
Бедняжка Кирстен в замызганной куртке и кроссовках. Добрых четверть часа стоит, уставясь на классическую обнаженную статую Майоля у входа в Эйре-Холл. Январским утром, на снегу. Худенькое лицо, большущие глаза, профиль голодной птицы. Никаких подруг, кроме Ханны, а Ханна славится на всю школу своим удивительно милым нравом. (Но Ханна ведь потеряла мать несколько лет тому назад. «Потеряла мать», как принято выражаться. Так что у них, очевидно, много общего, есть о чем поговорить.) Обходит статую, засунув руки в карманы. Размышляет. Покусывает нижнюю губу. Потом медленно идет через хоккейное поле — без шапки, несмотря на ветер. Сидит одна в столовой, делая вид, будто читает книгу. Эдакое у нее маленькое, белое, суровое, нетерпимое лицо. Морит себя голодом. Падает в обморок в гимнастическом зале и на лестнице. В классе сидит молча, решительно скрестив руки на груди. Смотрит прямо перед собой. Самодовольно ухмыляется. Легкие морщинки прорезают лоб. Запах безутешного горя — затхлый, точно от грязного белья. Одинокая, и упрямая, и шалая. Не желает подходить к телефону, когда звонит миссис Хэллек. Так было раза четыре или пять… все стали удивляться: теперь-то что не так у Кирстен? А когда ее наконец уговорили сходить в медицинский пункт, оказалось, что у нее высокая температура — 103 градуса. Губы у нее высохли и потрескались, глаза закатились. Ханна и Филлис Дорси, молодая преподавательница гимнастики, чуть не волоком выводят ее из общежития.
— Послушай, Кирстен, — говорит ей Филлис Дорси, — ты что, хочешь, чтобы тебя исключили? Или просто вгоняешь себя в гроб?
Одна из школьных острячек — не кто-нибудь, а бывшая подружка — заметила, что если уж чьему-то отцу суждено было покончить с собой, то кто же это мог быть еще, как не отец этой задавалы Кирстен Хэллек? И эта злая шутка (а несколько девчонок все-таки испуганно хихикнули), возможно, дошла, а возможно, и не дошла до Кирстен.
Она игнорирует своих врагов. В упор их не видит. Привет, Кирстен, доброе утро, Кирстен, как дела, Кирстен, — но она их не слышит. Летит как угорелая вниз по лестнице.
Отпрашивается с урока истории — боль в животе такая, что она вынуждена согнуться пополам: нет я в порядке нет пожалуйста я сказала
Думает. Размышляет. Придумывает. Грезит. Забивает себе голову всякими фантастическими картинами, которые, вообще-то говоря, вполне реальны. Изабелла и Мори и Ник Мартене. Изабелла и Мори и Ник Мартене. А может быть, Изабелла и Ник… и Морис Хэллек. А может быть (ведь они же были друзьями детства), Морис Хэллек и Николас Мартене… и Изабелла.
Размышляет, смотрит в пустоту, покусывает нижнюю губу, с силой прочесывает пальцами волосы. (Что это она сотворила с бровями? Почти все выщипала? Но зачем? Даже Ханна не может этого сказать.) Вся съеживается от ласкового прикосновения учительницы французского языка — собственно, даже содрогается (с несколько наигранным возмущением), когда та кладет руку ей на плечо. Бредет одна через унылое хоккейное поле, сидит одна в стеклянном кубе библиотеки, сгибается в три погибели в столовой над остывающей едой — одна, совсем одна, хотя в этом году немало других печальных историй вокруг: девочек то и дело укладывают в изолятор, или к какой-то девочке неожиданно приезжает отец, забирает ее позавтракать в «Молли Питчер» или «Холидей инн» на автостраде и не привозит назад; есть девочки, которые много плачут, а есть такие, которые решительно не желают плакать, и есть такие, которые балуются травкой и курят так, чтобы их застигли, исключили и отослали домой, где их ждут новые слезы и неизвестно что; после их исчезновения проходит не одна неделя, прежде чем соседка по комнате узнает, что произошло.
Но Кирстен избегает этих девочек, да и они всячески показывают, что избегают ее. Хотя, быть может, ни одна из них даже и не «видит» других.
Кирстен большую часть времени проводит одна. Но сегодня — все замечают это не без удивления, одобрения и интереса — к ней приехал этот ее красавчик братец, прямиком из Принстона — кажется, так? А может быть, из Йейла. Да, вполне недурен.
Кирстен помнит не тщательно подгримированный труп в выстланном атласом гробу из красного дерева с медными ручками — мужчину со слегка подрумяненными щеками, крепко закрытыми, ничему уже не удивляющимися глазами, подлатанным спокойным ртом, — а живого человека: она отчетливо, как в галлюцинации, «помнит» теплое, еще живое, еще борющееся в панике тело, зажатое, как в капкане, рулевым колесом машины, в то время как илистая вода наполняет ее, и ветровое стекло под тяжестью этой