свои интересы, свой круг друзей, друзья любили ее. Не беремся судить — высоко ли ценила она талант человека, который был с ней рядом. Его жизнь не была, во всяком случае, в центре ее внимания.
Впрочем, любые попытки рациональных объяснений будут бессмысленны. То, что было мило и хорошо, становится вдруг немило и постыло. Жилье содрогалось — вместе с самой жизнью.
Задуматься, надо сказать, было над чем.
Итак, «Дни Турбиных» срочно возобновлялись.
Но ожидание оказалось, пожалуй, слишком долгим («Сердце, сердце!»). И как бы возбужденно- восторженно не пересказывали ему мхатовцы заданный будто бы вопрос: а почему давно не видно на сцене «Дней Турбиных»? — после чего и последовало мгновенное возобновление, он-то сам прекрасно помнил, и мог проверить по копии, что еще в марте 1930 года уведомлял в письме к правительству, что все его пьесы сняты. Можно себе представить, как напряженно ждал он с весны того года возвращения на сцену хотя бы одной из них. Разрешение пришло, пожалуй, именно тогда, когда он и ждать устал — вот почему оно его «раздавило».
29—30 января Булгаков комически описывал, как возобновлению пьесы предшествовал «колдовской знак»: вошла домработница и «изрекла твердо и пророчески: — Трубная пьеса ваша пойдет. Получите тыщу», как после известия «было три несчастья», и первое «вылилось в формулу: «Поздравляю. Теперь Вы разбогатеете!» Раз — ничего. Два — ничего. Но на сотом человеке стало тяжко. А все-таки, некультурны мы! Что за способ такой поздравлять!» «Номер второй: „Я смертельно обижусь, если не получу билеты на премьеру'. Наконец, третье — «московскому обывателю, оказалось, до зарезу нужно было узнать: „Что это значит?' И этим вопросом они стали истязать меня. Нашли источник!» Этот блестящий очерк нравов отзовется в последующих письмах Попова. Включаясь в литературную игру, 28 февраля он ловко подхватывал все основные темы письма, начиная с домработницы, попутно давал сведения о своем нынешнем положении: «Мы и вовсе обходимся без прислуги (нам хозяйка готовит), тем более, что ни трубные, ни безтрубные пьесы нас спасти не могут, я только по утрам воду качаю, и лишь раз прошел через огонь и воду и медные трубы (воспоминания о недавних драматических перипетиях, предшествовавших его переселению в Ленинград, —
В это время Попов уже таким образом играл роль знатока биографии Булгакова, — и опровергал, как видим, уже зародившиеся в московской и ленинградской литературной среде (и воспроизводящиеся вплоть до наших дней) слухи о «дружбе» Булгакова со Сталиным. Феномен молвы, «московских слухов» вообще занимал Булгакова; эти слухи и подтолкнули его, надо думать, к созданию впоследствии целого цикла шуточных устных рассказов об этой дружбе.
...На вопросы москвичей Булгаков давал в том длинном письме Попову такой ответ:
«Я знаю.
В половине января 1932 года, в силу причин, которые мне неизвестны и в рассмотрение коих я входить не могу, Правительство СССР отдало по МХТ замечательное распоряжение: пьесу «Дни Турбиных» возобновить.
Для автора этой пьесы это значит, что ему — автору — возвращена часть его жизни. Вот и все».
В собственной булгаковской интерпретации того, «что это значит», — не красоты эпистолярного слога (хотя большая обдуманность форм писем к Попову очевидна) и нежелание (опять-таки продиктованное условиями переписки) скрыть свои действительные соображения. Скорее уж желание подвести черту под собственными мучительными теперь уже почти двухлетними размышлениями.
Деятели МХАТа и сама Елена Сергеевна рассказывали впоследствии, что дело будто бы обстояло так, что в январе 1932 г. Сталин был в МХАТе на спектакле «Горячее сердце» и поинтересовался, почему давно не видит на сцене «Дни Турбиных». Кто-то из дирекции, едва ли не Немирович-Данченко, замявшись, как- то разъяснил ему ситуацию в удобных для разговора словах, и будто бы выражено было нечто вроде возмущения. И на другой день последовал звонок А. С. Енукидзе.
Объясняло ли это что-то Булгакову? Думаем, что нет; он прекрасно помнил, и мог проверить по копии, что в письме 1930 г. ясно сообщал, что
11 февраля был первый показ «Дней Турбиных», 18 февраля — премьера. «От Тверской до Театра, — описывал Булгаков Попову, — стояли мужские фигуры и бормотали механически: «Нет ли лишнего билетика?» То же было и со стороны Дмитровки. В зале я не был. Я был за кулисами, и актеры волновались так, что заразили меня. Я стал перемещаться с места на место, опустели руки и ноги. ... Когда возбужденные до предела петлюровцы погнали Николку, помощник выстрелил у моего уха из револьвера, и этим мгновенно привел в себя. На кругу стало просторно, появилось пианино, и мальчик баритон запел эпиталаму».
Напомним здесь, что письмо пишется 24 апреля, премьера описывается ретроспективно — и уже сквозь призму того глубокого меланхолического настроения, которое владеет Булгаковым после происшедших за истекшие месяцы событий. Это усиливает горечь в дальнейшем описании.
«Тут появился гонец в виде прекрасной женщины. У меня в последнее время отточилась до