Крафта ни к знакомству, ни даже к каким-либо знакам внимания: его privacy будет полностью защищено. (Не первый год зная Крафта, Майкельсон был хорошо осведомлен о его приоритетах.)
Шло «Лебединое озеро». Вечер у Крафта был свободен, и он сразу решил, что чем сидеть дома, напряженно пялясь на бюст Аристотеля (или якобы Аристотеля, как сказал бы его друг Лестер, давно исчезнувший из поля зрения Крафта) рядом со старинным письменным прибором, лучше пойти посмотреть русских танцоров. Бюст философа порой способствовал (или, по Лестеру, якобы способствовал) его размышлениям. Но сейчас тупик был основательным, и вечер в мягком бархатном кресле партера с детства знакомого театра был, пожалуй, предпочтительнее бессмысленного напряжения в рабочем кресле, в раздражающей во время таких состояний тиши кабинета.
Красивая, умная, образованная, достаточно обеспеченная девушка покончила с собой без всяких видимых причин. Именно это полное отсутствие причин и заставило ее добрых соседей и немногих, но преданных друзей заподозрить чье-то злое вмешательство — потому-то дело и оказалось в руках Крафта. Если бы самоубийство было доказанным, не вызывало сомнений — Крафт закрыл бы дело безо всяких угрызений.
Когда он изучил обстоятельства, ему тоже многое показалось странным.
Никаких конфликтов с кем-либо, никаких плохих известий, никаких угроз откуда бы то ни было, никаких когда-либо зафиксированных отклонений в психике. Добропорядочная, работящая, доброжелательная, уравновешенная. Молодых людей не сторонилась, но романических отношений не имела ни с кем. «А почему, собственно, двадцатилетняя барышня должна была их непременно иметь?» — спросил себя Крафт. Почему все решительно должны с этим торопиться? Не предрассудок ли и это сегодняшнее расхожее мнение?
Все так, но, не найдя причину самоубийства, нельзя было и полностью отвергать наличие прямого или косвенного виновника гибели девушки. А что, если вина была такова, что требовала привлечения его к ответственности?
План дальнейших действий в связи с выяснением причин гибели девушки был не очень-то ясен Крафту, хотя он уже три дня занимался этим странным делом. Если же быть честным хотя бы перед самим собой (Крафт вообще не любил ложь, а обманывать самого себя считал просто глупым), то совсем не ясен.
Впрочем, то, что такое было в его жизни не в первый раз, придавало ему духу или, если угодно, помогало сохранять спокойствие. Прецедент — великое дело. Крафт знал по опыту, что эта пугающая, даже, пожалуй, леденящая пустота в том отделе мозга, в котором должны были бы роиться смутные гипотезы о происшедшем и варианты действий по проверке каждой из них, — дело временное. И в какой-то момент эта пустота начнет заполняться клубящимся туманом, который, в свою очередь, быстро начнет сгущаться во вполне внятные соображения. Другое дело, что он не знал, каким образом ускорить процесс. Это всегда происходило неожиданно, и чаще всего — в самых неподходящих обстоятельствах. Однажды (к счастью, только однажды) это произошло с ним в объятиях женщины — причем отнюдь не во время, так сказать, подступов к делу, а в самый что ни на есть решительный момент.
Крафт не любил об этом вспоминать. Ему не нравилось, что он не может найти рациональное — или хотя бы близкое к рациональному — объяснение произошедшего в ту ночь. Его отношения с Кэти отнюдь не были механическими. Его тянуло к ней, ее белокурые локоны всегда пахли одними и теми же духами, которые каждый раз с первого объятия кружили ему голову. И он отнюдь не думал о своей работе, переходя к действиям в ее уютной спальне. Так почему же тогда в самый неподходящий момент неизвестные обстоятельства убийства злосчастного мельника вдруг возникли в его голове с ясностью кадра в полицейском фильме?..
Он никогда не спрашивал у своих коллег — не случалось ли с ними такое. Во-первых, у него не было привычки обсуждать в мужской компании своих женщин. Он полагал, что личная жизнь потому и называется личной, что принадлежит двум личностям, и никому другому. А во-вторых, он боялся, что приятели похлопают его по плечу и скажут, что рано или поздно в его возрасте у каждого начинаются трудности, и посоветуют или новейшее средство, или смену партнерши. Но сам-то Крафт знал, что с ним все в порядке, его женщины всякий раз наутро были веселы, как птички. А про Кэти и говорить нечего. При каждой встрече они радовали друг друга с неуклонностью рассвета и заката.
Началась увертюра, и Крафт с удовольствием отдался звукам музыки великого композитора, обволакивающим и тревожащим одновременно.
Кордебалет у русских был в порядке. Неамбициозная, полная самоотверженности дисциплинированность всегда радовала душу полицейского. На сцене очевидно было, что каждая Лебедь явно любуется общим, с ее — помощью достигнутым результатом и радуется ему, не завидуя ни друг другу, ни тем более приме-балерине. Мраморные шпалеры лебедей наполнили Крафта непонятной гордостью. Почему-то они напомнили ему всего дважды в жизни виденные, но оставившие сильное впечатление строгие и стройные улицы Бордо, выходящие к ратуше.
По сцене между тем уже бродил принц, не прельстившийся ни одной из невест и томящийся неясной тоской. Вот он услышал клики и задрал голову вверх. Лебеди цепочкой, усиленно маша крыльями, перемещались по театральным небесам. Дальнейшее вдруг обострило внимание Крафта. Принц устремлялся к лебединой стае хоть и с арбалетом в руках, но явно не охотничьим азартом влекомый. В напряженном и парящем танце была очевидна высокая сложность охватившего его чувства.
Крафт не очень-то хорошо знал музыку, но на редкость тонко для человека его профессии воспринимал ее. Сейчас, слушая все более сильные взрывы почти ранящих своей красотой созвучий, он ощущал, что сам композитор был во власти не передаваемых грубыми звуками языка человеческих чувств и пристрастий. Музыка говорила не о чувствах мужчин и женщин, а о Чувстве, включающем и
Ведь когда Принц с тоской вглядывается в небеса, а затем с сильным, не поддающимся словам, но именно музыкой-то прекрасно выраженным чувством — в лебединую стаю, он ведь не знает, что одна из прекрасных птиц — девушка! Не знает — а тянется к ней. Вот в чем дело, в чем вся суть этой музыки и всего балета.
Теперь Крафт вспомнил, как мальчиком, впервые видя этот балет и уже тогда волнуясь от музыки, он что-то подобное тому, что понял сейчас, не то чувствовал, не то предчувствовал, как бывает только в раннем отрочестве, когда все силы просыпающейся души в нестесняющей раме еще не развитого ума напряжены и обострены. Чувствовал, а потом на долгие годы забыл.
Перед Принцем появилась Одетта уже в женском облике, и стало ясно, что надо отрешиться от пола и рода человеческого, чтобы передать любовь, которую танцевали эти двое. Все происходящее на сцене и, еще гораздо более, — звуки, лившиеся из оркестровой ямы, захватили Крафта. Казалось, ему открывалось нечто, о чем он читал, но понимал поверхностно, что знал даже из биографии русского композитора, покончившего с собой в конечном счете из-за тех чувств, которые отличали его от большинства мужчин, — знал, но считал, что это — privacy артиста, никак не связанное с великой музыкой, и оно не должно быть предметом чьего бы то ни было размышления или, во всяком случае, обсуждения.
Сейчас, разминая ноги в антракте, расхаживая неспешно по фойе, Крафт думал над словами русского как раз философа, сказавшего, что коренной смысл любви состоит в признании за другим существом безусловного значения. Другим существом! Он не сказал ведь — человеком… Вот это, пожалуй, думал теперь Крафт, и видим мы на сцене в этом балете.
Об этом именно он думал и возвращаясь домой, переполненный мыслями, воспоминаниями и пока еще смутными, но с ясным ощущением точного попадания догадками.
Воспоминания его крутились главным образом в залах картинных галерей.
Европейские художники без конца изображали Европу, преодолевающую непроизвольным чувственным движением барьер страха перед существом иного, нечеловечьего семейства. А Леда с ее лебедем, хотя бы «Леда» Тинторетто, где служанка смотрит на хозяйку с любопытством и каким-то чисто женским сочувствием и пониманием? Стоит начать вглядываться в исполненное нежности движение, которым Леда запускает руку в лебединый пух, — и теряешь контроль над реальностью, в которой мир птиц отделен от мира людей. Можно возразить, что женщины, воссозданные кистью живописцев, прозревали сквозь чуждую