отошел от стола и спросил горничную:
— А что, скоро кончится это действие?
— Я не знаю-с: пьесу в первый раз дают.
— Гм! Ну а как — билеты сама она развозила? или не в моде? а?
— К нам-с сами все приезжают или присылают за ними, — с гордостью отвечала горничная.
— Вот! оно и лучше, чем самому мерить лестницы да по часу ждать в передней, да еще вышлют сказать с лакеем, что, дескать, убирайся восвояси. А не то велят оставить билеты, а деньги, мол, после! Нет, так, как я вижу, лучше. И актер не унижается, да и публика свободна — взять билет или нет.
— Что город, то норов, что деревня…
— То обычай… так! — перебил Остроухов старика мрачного вида и продолжал: — Уж коли есть в крови способность низкопоклонничать, так хорошо жить; не посмотрит и на обычай. Я вот знавал одного актера: дрянь был, ну а везло, — полный бенефис, да еще цену какую соберет. Вот целый год вьется да увивается около какого-нибудь театрала. И куплетцы ему сочиняет, и детей своих всех нарядит шутами да разыграет с ними комедию на его празднике; ну вот, придет бенефис его, а он и бух в ноги милостивцу, говорит: жена, малые дети, помоги! Как так? А вот увидишь, только созови побольше гостей. Обед задает театрал, созовет весь город. Подают суп, а пирожки несет по-поварски одетый будущий бенефициант и потчует усердно гостей, упрашивает кого два, кого четыре взять. Гости берут, едят, а к концу обеда мнимый повар возьмет серебряную тарелку, да и ну обходить да собирать деньги за пирожки, а билеты в руки. Вот как деньги достают! — ораторствовал Остроухов.
В это время впопыхах вбежала Любская, срывая с себя платье, вещи и крича:
— Переодеваться, переодеваться!
Платье трещало, брильянты летели на пол, волосы если запутывались, то клоками вырывались или отрезывались. Минуты скорого переодеванья имеют что-то лихорадочное. Остроухов принимал такое сильное участие в переодеванье Любской, что повторял почти все жесты, какие делала она.
— На сцену, на сцену! — раздался запыхавшийся голос у дверей.
— Сейчас, сейчас! — кричала Любская и топала ногами на свою горничную, замешкавшуюся с вуалем.
Любская кинулась к дверям и остановилась, сказав:
— Войдите, вы можете подождать, я сейчас вернусь.
— Вы играли превосходно! — отвечал чей-то голос за ширмами.
— Извините, я спешу, — сказала Любская и исчезла.
В уборную вошел Тавровский. Увидав Остроухова, он нахмурил брови.
— Вы меня не узнаете? — кланяясь, сказал Остроухое.
— А-а-а! старые знакомые! Это как вы сюда попали? Даша! не скрываете ли вы сюрприз публике, какой-нибудь дивертисемент из него?
Даша, горничная Любской, залилась смехом.
— Нет-с, я в дивертисементах никогда не участвовал: мое амплуа — драма, — несколько обиженным голосом отвечал Остроухов.
— Это, впрочем, сейчас видно: у вас и наружность драматическая.
— Зато я в жизни никакой драмы не устроил и никого не заставил проливать слезы.
— Я замечаю, что вы очень смелы в уборной! — с презрением и не без досады проворчал Тавровский.
— Может быть, потому, что здесь я не боюсь никого, кто бы, зная мою слабость, воспользовался ею, — понизив голос, отвечал Остроухов.
Тавровский гордо взглянул на него и сказал:
— Вы очень ошиблись, если думали, что я принимал какие-нибудь меры…
— Не вы, а ваш верный слуга.
— Я не виноват, что вы имеете привычку дружиться с лакеями.
Остроухов весь вспыхнул и, едва сдерживая свой гнев, с расстановкой сказал:
— А у вас, верно, вошло в привычку оскорблять людей, ниже вас стоящих, не краснея! Это доказывает, сколько мало вас воспитывали, и если бы не…
— Прошу не продолжать!! — крикнул грозно Тавровский и, подойдя к столу, у которого сидел мрачного вида старик, сказал:
— Кажется, полон театр и цена очень дорогая, мне говорили.
— Пустяки-с, — возразил мрачного вида старик.
— Возьмите кстати и за мои креслы.
И Тавровский положил на стол ассигнацию в двести рублей.
Остроухов неожиданно кинулся к столу: бумажка очутилась в руках его. Старик с ужасом сказал:
— Что вы? как вы смеете чужие деньги трогать?
— Возьмите назад! я отдаю их вам от нее. Она не захочет… — крикнул Остроухов; но его слова были заглушаемы голосом мрачного старика:
— Вы ее разорвете! оставьте!
— Я не хочу, чтоб он платил ей! — выходя из себя, сказал Остроухов.
Он рванул бумажку, и половина ее осталась у него в руке, а другая у старика, из груди которого вырвался дикий крик.
Остроухов подал деньги Тавровскому, который стоял у трюмо и оттуда следил за борьбой. Тавровский отклонился от Остроухова и сказал:
— Я советую вам лечиться, потому что такие вещи можно делать только в белой горячке.
И Тавровский пошел к двери, но остановился. Любская, усталая, вошла в уборную и спросила:
— Что за шум?
— Да вот здесь есть господин в белой горячке, — отвечал Тавровский.
— То, что я сделал… я уверен, она будет довольна мною! — перебил его Остроухов.
— Посмотрите, что он наделал! — чуть не плача, говорил мрачного вида старик, прилаживая половинки бумажки.
Любская, взяв ее, спросила:
— Это как он ее разорвал?
— Брось ее: эти деньги от него! он вздумал оскорблять меня; ты… — голос Остроухова задрожал, и он замолк, глядя на Любскую, которая, усмехнувшись, положила ассигнацию в несессер свой.
— Прощайте! — сказал Тавровский.
— Погодите; два слова! — отвечала Любская.
— Нельзя ли отложить?
— А-а-а! вы, верно, уже догадываетесь, в чем дело! — подходя к нему, сказала Любская.
— Этот сумасброд, кажется, сделался моим трубадуром и везде расславляет…
— Имя вашей красавицы!
— Знаете ли, ужасно смешно видеть вас под защитою этого ярмарочного актера! — смеясь, сказал Тавровский.
— Но, я думаю, вы еще смешнее в роли жениха.
— Вы, я вижу, за серьезное приняли всё, что наболтали вам?
— Я столько раз, по вашим уверениям, считала за шутки вещи очень важные, что теперь я наоборот делаю.
— То есть всё, что я ни скажу серьезно, вы принимаете за шутку, и наоборот?
— Да!
— Тогда я вам скажу серьезно, что я женюсь! и скоро! Как вы это примете?? — принужденно смеясь, сказал Тавровский.
— Я шутя вам буду отвечать, что этому не бывать. Ведь вы давно бы женились; но вы чувствуете, что неспособны к семейной жизни, что сделаете несчастной ту, которая свяжет с вами жизнь свою… ха-ха- ха!
И Любская смеялась очень весело.