разрывалась еще в школе благодаря языку и методологии учебников литературы (продемонстрированному в книге Чуковского).
Размывание же культурной почвы, переставшей подпитывать языковые ресурсы, привело к размягчению той оболочки, которая заставляет образованного человека держаться в процессе любого общения в пределах литературной речи.[544]
Возникла
Начиная с середины 50-х, в годы «оттепели», окаменевшие синтагмы, по-прежнему занимавшие свое место в публичном официозном языке, но омертвевшие, толкали носителей языка, тонко ощущавших это изменение, к смазанному, с полуироническим оттенком их употреблению – полупубличному, а затем и публичному. Советизмы заражали речь, не давая от себя освободиться. Могут возразить – ироническое употребление советизмов не с оттепели началось: еще в 1934 году Ильф и Петров вписывали в свой текст лозунги: «Все на выполнение плана по организации кампании борьбы за подметание», «Позор срывщикам кампании борьбы за подметание».[545] Но, во-первых, интенция была иной: их ирония была (должна была быть, по мысли авторов) конструктивной, они надеялись улучшить советский мир. А во-вторых, это было в немалой степени их (вслед за Михаилом Зощенко, хотя и в другом ракурсе)
Только во второй половине ХХ века эта ирония, во-первых, залила немалую часть «оттепельной» литературы – сплошь и рядом без специальной художественной функции, [546] предваряя этим
2
Что же за речь сформировалась в конце 50-х – 60-е годы и продолжала функционировать в общих очертаниях до конца советской власти? Можно было бы сказать, не боясь натяжек, что это была лишенная силы и темперамента даже в лексическом пласте речь людей, от которых
Вернемся к нашему примеру с «буржуазным предрассудком». Он демонстрирует: слова в публичном языке советской цивилизации так прочно связались с навязанными им соседями, что уже трудно было – после нескольких десятилетий верчения в кругу одного и того же словаря – выпутаться из речевой паутины и употреблять слово в его обычном словарном значении.
Любопытны будут данные не так давно изданного «Русского ассоциативного словаря», который стал результатом анкетирования студентов (с родным языком – русским) первых-третьих курсов разнопрофильных вузов всех регионов России. Участник эксперимента, получив некую анкету, должен быстро ее заполнить, написав против каждого слова («стимула») «только одну, первую пришедшую ему на ум ассоциацию – реакцию, вызванную этим стимулом».[547] В исследуемом периоде (опрос шел в течение десяти лет – 1988–1997 гг.) слово
При этом
Характерно, что на слово
Эти примеры лишь репрезентируют сотни и более других случаев – например, «
Что, собственно, было делать с этим двухсловными слитками, которые не удавалось разрубить из-за много лет действовавшей силы взаимопритяжения, как не продолжать ими оперировать, но в новых целях, с иной окраской?…
Сначала это полуироническое употребление советизмов практиковалось среди «своих», подспудно противопоставивших себя официозу. Затем оно растекалось все шире. В 70-е – начале 80-х оно встречалось уже не только в речи маргиналов, но и людей официоза (не первого, конечно, эшелона), не на трибуне пленума ЦК, разумеется, а в полуприватной обстановке (где они с удовольствием, скажем, повторяли скетчи А. Райкина, их же и пародировавшего: «– Товарищ не понима-а-ет!»).
Второй чертой разговорной речи носителей литературной нормы стало активное проникновение в нее обсценной лексики. Это началось в 1959–1960 годах – причем не только в мужской речи (в интеллигентной компании в присутствии женщин), но и в женской (в той же компании, т. е. в присутствии мужчин). В редакционных комнатах «Литературной газеты», тогда быстро выдвигавшейся в «прогрессивные» органы, лихо матерились талантливые критикессы, глубоко смущая молодых литераторов, не готовых опускать планку разговорной речи интеллигенции.
3
Эти два пласта –
«Авторские» песни запечатлели словесный хаос 60-х. Они вывели на сцену вполне реальных носителей странной речи – тех, кто так и не овладел литературным языком – и утратил «свое» просторечие. Демонстрация обломков разрушенной «своей» и полуосвоенной публичной речи наглядно показывала, что, собственно, овладение языковой нормой было затруднительно и по причине ее крайней отдаленности от нормы