носителей русского языка на советском пространстве[538] – ее огрубление, повышенная эллиптичность, редукция разного рода и т. п., что и привело к фиксации лингвистами второй языковой системы – разговорной.[539]

Представляется, что именно категоричность, императивность, непреложность, а вместе с тем окостенелость (амортизация в точном смысле слова, по выражению П. Я. Черных), лишенность динамики советской официальной публичной устной речи, практически, повторим, равной письменной (доклады и выступления на собраниях в пределе не отличались от газетных статей), в одних случаях прямо вела к необычно резкой поляризации формальной и неформальной речи, в других – способствовала ей в ряду других факторов.

Чуковский, например, впрямую связывал появление школьного «полублатного языка» с тем, что детям «опостылели» фразы из учебников литературы – «типичные представители», «наличие реалистических черт», «показ отрицательного героя», «в силу слабости мировоззрения» – т. е. другой полюс:

«Дети как бы сказали себе:

– Уж лучше мура и потрясно, чем типичный представитель, показ и наличие» (Чуковский 1962, 194).

Так в описанном Н. Долининой эксперименте старшеклассники обнаружили, в сущности, что ниша между «типичный представитель» и полублатным языком ничем не заполнена. Там – пустота – то самое «безмерно большое, покамест пустое и не занятое место», о котором пишет в 1958 году Пастернак.

2

К. Чуковский, не имея возможности (да в тот момент, до появления А. Солженицына и вступления Л. К. Чуковской в прямую борьбу с советским официозом, и надлежащего внутреннего ресурса для этого) печатно охарактеризовать всю советскую ситуацию, выгораживает куски советского пространства для обличения и транслирует те голоса заговорившей России, которые доносятся непосредственно до него:

«Отовсюду слышны голоса, что до недавнего времени изучение литературы превращалось у нас в унылое зазубривание готовых формулировок и схем…» (Чуковский 1962, 104).

И ему, и его читателям более или менее ясно, что «унылым зазубриванием готовых формулировок» проникнуто всё изучение гуманитарных предметов как в средних, так и в высших учебных заведениях и все вообще публичное говорение; надеялись хотя бы немного улучшить дело.

Оценим суждение о языке школьников одной из читательниц статей Чуковского:

«Страшно не то, ‹…› что молодежь изобретает особый жаргон. Страшно, когда, кроме жаргона, у нее нет ничего за душой. Я тоже была “молодежью” в 1920–1925 годах, у нас тоже был свой жаргон, пожалуй, похуже теперешнего. ‹…› Но это была наша игра: у нас “за душой” была ранее приобретенная культура. Если человек с детства знал Льва Толстого, Чехова, Пушкина, Диккенса, он мог, конечно, баловаться жаргоном, но ему было что помнить… Если же помнить нечего, если человек знает только жаргон и не имеет представления о подлинной человеческой речи…» -

то есть владеет только РЯ и советской публичной речью.[540]

Записи исследователей РЯ делались в 60-е и, видимо, начале 70-х. Разговорная речь этого времени – разболтанная, небрежная, со множеством неряшливых построений, которых, во всяком случае, не допускали в свою речь люди начала ХХ века, знавшие с детства классиков и владевшие литературной нормой – возможно, еще и в 30-40-е годы, хотя неизвестно, насколько отступали они от своих норм в середине 30-х или в конце 40-х годов. В те годы еще сохранялось, как нам представляется по косвенным источникам (хотя бы по родственной и дружеской переписке тех лет, повествованию многочисленных мемуаристов), определенное двуязычие в обществе – публичная речь была уже советской или с большими вкраплениями советского, а частное общение образованных людей отличалась как от официозной речи, так и от просторечия – ненормированной разговорной речи людей малообразованных.[541] Полагаем, что соотношение КЛЯ и публичной речи советского времени остается важнейшей не только не решенной, но еще не поставленной проблемой лингвистики.

В последние сталинские годы явно убывает из слышимого обихода сохранявшая очертания литературного языка разговорная речь средней русской интеллигенции (собственно, в немалой степени вместе с ее носителями – «повторниками», т. е. арестованными повторно), где книжность (латинские поговорки etc) переплеталась с элементами народной образной речи. Ее все больше замещала усредненная, стертая речь, пропитанная элементами городских (вплоть до блатного) жаргонов и бюрократического языка – к нему как бы терялась чувствительность, как и чувствительность к просторечной грубости в сугубо официальной речи.[542] А в то же время шло сужение синонимических возможностей – иначе чем объяснить широкое внедрение в речь образованных людей, скажем, глагола общаться одновременно с жалобами на невозможность его заменить (это относится и к автору данной работы)? Или постепенно – все более неумеренно широкого употребления наречия и прилагательного нормально, нормальный?

Нечто близкое (при разных исходных позициях) происходит с выходцами из деревни. Состоявшаяся в 1920-30-е годы замена их образной крестьянской речи «обезьяньим языком» начала сложно сказываться и на речевом поведении других слоев населения: в условиях значительной перемешанности населения эти слои – взаимопроникаемы; «разноязычные» люди вынуждены к средневековой коммуникации, и сохранение «правильной» речи ее затрудняет. Сказывалось и отсутствие гражданского общества, а значит – площадок для свободных дискуссий и, соответственно, условий для выработки индивидуальных манер публичной речи.

Записи исследователей разговорной речи, делавшиеся в 60-е годы главным образом среди людей с высшим образованием, зафиксировали, среди прочего, уродливые словообразования – «У вас хорошая картошница…» (о женщине, продающей «с доставкой на дом» картошку), «Меня губит бесстолье. Я без стола не могу работать». Цитируя эти примеры, мы в 1972 году в осторожных формулировках подцензурного печатного текста пытались передать свою оценку ситуации.[543]

Оторвавшись от живой образности народной речи, этот речевой пласт сторонился и заведомо официозного, «хозяйского» слова, идеологическую и, возможно, эстетическую чуждость которого носители среднеинтеллигентной речи с середины 50-х достаточно хорошо ощущали. Это отличило их от вышеупомянутых носителей городского просторечия, скорее стремившихся к нему притулиться, – именно в этом их стремлении и кроется, как уже говорилось, «разгадка» канцелярита.

IХ. Ирония и мат

1

Стандартизация, остановленность публичной советской речи, ее категоричность, императивность, непреложная авторитетность – при нараставшем ощущении идеологической выхолощенности (еще одно из значений зафиксированной Пастернаком «пустоты») и чуждости «обычным» носителям русского языка – вело к отталкиванию от нее с большой силой. И находящаяся на другом полюсе непубличная разговорная речь приходила при этом в столь хаотическое состояние, что это заставило, как мы видели, правомерно заговорить о другой языковой системе.

Литературный язык в течение нескольких десятилетий применения его в публичной сфере получил такой сильный отпечаток официозности (= советскости), что с середины 50-х людям уже претила мысль об использовании его в разговорной речи в домашнем и дружеском кругу.

К этому же времени (мы имеем в виду 50-е годы) уже давно была потеряна живая связь носителей литературного языка с письменными источниками предшествующей культуры – философскими, публицистическими текстами, и даже в немалой степени – с классической литературой. Эта связь

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату