Розанов менял темы, менял даже проблематику, но личность творца оставалась неущербной.
Условия его жизни (а они были не легче, чем у его знаменитого волжского земляка Максима Горького), нигилистическое воспитание и страстное юношеское желание общественного служения готовили Розанову путь деятеля демократической направленности. По своему темпераменту он должен был стать одним из выразителей социального протеста. Однако юношеский «переворот» изменил его биографию коренным образом, и Розанов обрел свое историческое лицо в других духовных областях.
Рано обнаружившееся философское призвание еще на гимназической скамье включило Розанова в круг тех проблем, которые связаны с популярными в 60-е годы позитивизмом и утилитаризмом Дж. Милля, К. Фохта и других кумиров демократической части русского общества. Тогда у Розанова (IV класс) уже сформулировался этический идеал: 'цель человеческой жизни есть счастье'. Розанов самостоятельно обосновал эту аксиому, но в его построение включался негативный элемент — безнравственное. Дисгармония цели и условий, сопутствующих ее достижению, разваливала логику «системы», и мысль Розанова оказалась как бы парализована. 'Это был первый зародыш всего моего последующего умственного развития, или, точнее, первая формуловка того, что возникло во мне как-то невольно и бессознательно, — писал он своему биографу Я. Н. Колубовскому. — Но я помню ясно, что начиная с этого времени, и чем далее, тем упорнее, я думал об одной этой идее до 3-го курса университета ‹…›. Логическое совершенство этой идеи было полно, но я не был только ее теоретиком. Будучи убежден в ее верховной истинности, я и свой внутренний мир, и свою внешнюю деятельность стал мало-помалу приводить в соответствие с нею. ‹…› Вследствие практических попыток осуществить ее и вследствие постоянного анализа своей души и своей деятельности, в 22–23 года я стоял перед этой идеей, как очарованный, бессильный оторваться от нее и бессильный далее следовать за нею ‹…›' (автобиография В. В. Розанова (письмо В. В. Розанова Я. Н. Колубовскому) — 'Русский труд', 16 октября 1899 года, стр. 26).
Но вот «волжская» биография была как бы оставлена им на берегах реки, его вскормившей, и с Московского университета (1878–1882) стал он плести другую нить своей жизни. Переход к созерцательному мировосприятию сразу же дал свои первые результаты: ему открывается понятие Бога. 'К Б‹огу› меня нечего было «приводить»: со 2-го (или 1-го?) курса университета не то чтобы я чувствовал Его, но чувство присутствия около себя Его — никогда меня не оставляло, не прерывалось хоть бы на час' ('Опавшие листья. Короб второй'. 1915, стр. 319). Но Бог Розанова особый. 'Свой Бог' Розанова'- так подчас определяли его конфессиональную проблему. Действительно: 'Авраама призвал Бог: а я сам призвал Бога…'- это и «воспоминание» Розанова и самоопределение ('Уединенное'). «Богостроительство» Розанова — отдельная страница его творческой биографии, требующая самого тонкого анализа розановской души. Ошибка здесь может привести к полному непониманию Розанова и его творческого пафоса — а ошибиться очень легко, так как Розанов сам вольно или невольно оставлял много 'ложных следов'.
Так или иначе, переворот действительно совершился: изменилось и существо его творческой деятельности, которая отныне все больше и больше подчиняется наличной реальности и приобретает отчетливый «пассивный» характер. Эта «пассивность» проявилась главным образом в присущем Розанову комментаторстве гениальном, оригинальнейшем комментаторстве. За исключением немногих книг ('Уединенное', 'Опавшие листья', 'Апокалипсис нашего времени') необъятное наследие Розанова, как правило, написано по поводу каких-либо явлений, событий. Это видно явственно.
Идейный переворот, пережитый Розановым в студенческие годы, создал как бы развилку сознания, которую он так и не преодолел в себе до конца жизни. Отсюда, думается, вытекает чудовищная розановская антиномичность сознания. В культуре это явление беспрецедентное. Антиномии Розанова возникли из действительности его чувствования и внутреннего пафоса. Так, его открытая религиозность прорывается иногда буйным атеизмом. Розановской свободе, отличающейся нетерпимостью ко всякому авторитаризму, сопутствует внутренний детерминизм. Его социальный анархизм часто переходит в сугубую государственность. Почти натуралистическое признание наличного бытия сочетается с полным игнорированием фактов, доходящим иногда до мифологических пределов. Постоянная борьба с «позитивностью» современного века соседствует с глубоко спрятанным позитивизмом сознания. Внешне он, казалось, не тяготился этим, даже гордился:
'На предмет надо иметь именно 1000 точек зрения. Это 'координаты действительности', и действительность только через 1000 и улавливается'. Такая 'теория познания' действительно демонстрировала необычайные возможности специфически его, розановского, видения мира. Однако она же порождала немало внутренних трудностей, которые ему пришлось пережить. Двуликость, расщепленность сознания и усиленная рефлексия привели Розанова к глубокой жизненной драме, которую он стал осмысливать только на исходе своих дней. Драма эта заключалась во все большей и большей потере чувства действительности и, как следствие, в фатальной обреченности на неучастие в ней. 'Странник, вечный странник и везде только странник'. Это были его сухие слезы.
'Ни одно мое намерение в жизни не было исполнено, а исполнялось, делалось мною, с жаром, с пламенем — мне вовсе не нужное, не предполагаемое и почти не хотимое, или вяло хотимое'.
Жар и пламень сопровождали Розанова всегда. Начинал он свою творческую биографию как философ. Первая его большая работа — классический философский труд 'О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания' (М. 1886). Книга в сорок печатных ластов, по словам самого Розанова, была 'посвящена рассмотрению ума человеческого и устройству, расположению системы наук, реальных и возможных (потенциально в уме заложенных)' (В. Розанов, 'Злое легкомыслие' — 'Новое время', 24 марта 1904 года). Книга прошла незамеченной, что было воспринято ее автором как полная неудача, и после трехлетнего «онемения» (до 1889 года Розанов ничего не печатал) он навсегда оставил «классическую» форму философствования. Случайное знакомство с Н. Н. Страховым и С. А. Рачинским открыло Розанову путь в журналы консервативного направления, и в 90-е годы XIX века он целиком уходит в публицистику. 'Огненная встреча' с К. Н. Леонтьевым (май — ноябрь 1891 года) обострила розановские консервативные идеи до ультраправых пределов.
Однако настоящей темой Розанова, открывшей новую эпоху его творчества, стала тема пола. Этот третий период выявляет наконец оригинальный розановский подход к действительности, но в то же время оказывается осложнен как перипетиями биографии Розанова, так и исторической ситуацией в России. Он мог еще быть «глухим» к 'событиям на улице', но 'боль биографии' никогда не оставляла его равнодушным. А тема пола теснейшим образом связана с его биографией.
После неудачного брака с А. П. Сусловой, известной также и по биографии Ф. М. Достоевского (Суслова оставила Розанова без развода, что в условиях тогдашнего положения о браке было непреодолимым препятствием новой женитьбе), Розанов вступил в «незаконный» брак (скрепленный тайным венчанием). Жена оказалась на положении любовницы, а пять человек детей — незаконнорожденными. Драматическую ситуацию семьи Розанов «увидел» в 1896–1898 годах, когда он начал понимать, что может оставить детей сиротами, а жену без права на какую-либо социальную помощь. 'Таким образом, — писал он А. А. Александрову, — счастье и страдание мое личное удивительно замешалось в эту тему'. Поводом его обращения к теме пола оказалось письмо в газету одной женщины в связи со съездом сифилитологов. Розанов начал писать Комментарий к Письму одной женщины. 'И вот комментарий к Письму женщины стал переходить в несчастье, в исследование самой женщины. Тут открылась тема пола: и едва я подошел к ней, как увидел, что, в сущности, все тайны тайн связаны тут в узел. Если когда-нибудь будет разгадана тайна бытия мироздания, если вообще она разгадываема — она может быть разгадана только здесь. Вообще — никто и ничего об этом не знает, кроме того, что это есть как факт: полный эмпиризм, над которым я захотел поднять лампу. 'Дальше в лес — больше дров' — и я Вам объясню только, что в обширное исследование, насколько уже оно написалось, введена разгадка Гоголя — в его психике, Лермонтова ('демонизм' его), Достоевского, Толстого; и затем Платона, коего «Федр» и «Пир» мною комментированы, как 'Легенда об Инквизиторе'; до сего доведена моя работа, перевалившая за 320-ю страницу моего обычного письма, когда я бросил ее, чтобы перейти к фельетонам для 'хлеба насущного'; в дальнейшем плане она обнимет — в самом кратком замечании Пифагореизм, подробнее Элевзинскне таинства; очень подробно — Сиро- финикийские культы и Египетские секреты. Затем восход — к Библии и, наконец. Предвечному Слову, распятому на кресте. Дело все в том, что, как я открыл без всякого труда через исследование своих родных писателей — Гог‹оля›, Лер‹монтова›, Дост‹оевского›, Толст‹ого› — половое чувство как-то связано с религиозным мистицизмом. Это какая-то таинственная ли жизненность, в меня влитая, или прямо Перст Божий: но я догадался, что узел этого — в младенце, который правда 'с того света приходит', 'от Бога его