[201], – исправляет редактор. «Партизаны днем по лесам прячутся, – говорит в одной повести лихой партизан, – а ночью лупят фрицев почем зря».
Редактор подчеркивает слово «лупят». Мы догадываемся, почему: он борется с грубостью. Ему хотелось бы, чтобы партизаны выражали свои мысли с большей деликатностью. Заодно подчеркнуто и выражение «почем зря». А это почему? Для редакторского слуха это, по-видимому, слишком разговорно, слишком уж по-простецки. Ведь вычеркнул же из гайдаровской «Школы» редактор слово «куда»[202]: «дома баба куда как рада будет», – говорил ротный Сухарев, собираясь послать в деревню домой настоящее городское пальто. Почему? Что плохого в обыкновенном слове «куда»? Ничего. Но «куда как рада» – это не менее разговорное выражение, не менее народное, чем «почем зря».
«Мать бросила в котел с кипящим чаем горсть соли, подождала немного и слила туда из подойника добрую треть молока. Котел мгновенно замолчал, словно насытившееся брюхо».
Редактор подчеркнул в этом абзаце одно только слово – «брюхо». Чем оно не устраивает его? Грубостью? Да разве в этом контексте оно грубо? Или просто тем, что это – коренное русское слово, как «за пядью пядь», как «натуга»?..
«Седая щетина», – пишет автор; «седые волосы», – исправляет редактор. «У тебя на это духу не хватит», – пишет автор; «Ты не решишься», – исправляет редактор. «Перемахнул», – пишет автор; «перепрыгнул», – исправляет редактор.
Изучая пометки и поправки иных редакторов – а также иных рецензентов и критиков, – убеждаешься, что свою работу над языком и стилем они представляют себе так: их обязанность – избегать всего, что грубо. В самом деле, борьба с грубостью входит в обязанности деятелей советской литературы, но и ее нельзя вести механически, не считаясь с контекстом. К тому же грубым некоторым редакторам и рецензентам представляется чуть ли не всякое коренное русское слово и всякий разговорный оборот – вот почему они подчеркивают «брюхо», «почем зря», «щетина», «куда как рада».
Знак равенства между коренным – и грубым; разговорным – и грубым; народным – и грубым сознательно и бессознательно ставится многими работниками редакций.
Несколько лет назад, например, «Учительская газета» опубликовала письмо учительницы[203], в котором брезгливость к живому русскому языку выясняется с полной очевидностью. Учительница протестует против того, что автор одной повести вместе со своими героями употребляет, по ее определению, «жаргонные словечки». Редакция напечатала письмо учительницы без всяких комментариев и оговорок, тем самым присоединившись к ее возмущению. Между тем в «жаргонные» оказались зачислены коренные слова, прочно вошедшие в классическую русскую и советскую литературу: «напоследок», «забоялся», «приспичило», «здесь хватили лишку» и пр. Ученая учительница – а с нею вместе и редакторы газеты! – не читали у Маяковского:
у Тургенева:
у Пушкина:
у Грибоедова:
и многое, многое другое… Впрочем, хорошо, что не читали, а то, чего доброго, согласно принятой ими системе, они объявили бы жаргонным и «очутился», и «знобя», и «тешил»… Грубого в этих словах ничего нет, но ведь и в слове «напоследок» тоже нет ничего грубого, а учительница все-таки усмотрела в нем «жаргонность».
Замашка эта – видеть в народном коренном языке нечто низкое, в литературу недопустимое – далеко не нова. Существовали же во времена Пушкина критики, которые сочли «низкими, бурлацкими» употребленные им в «Полтаве» «визжать», «ого!», «пора» и даже, как это ни странно, «усы»[204]. Недаром были выведены Гоголем в «Мертвых душах» провинциальные дамы- чиновницы, которые отличались «необыкновенною осторожностию… в словах и выражениях. Никогда не говорили они: „я высморкалась, я вспотела, я плюнула“, а говорили: „я облегчила себе нос, я обошлась посредством платка“. Ни в каком случае нельзя было сказать: „этот стакан или эта тарелка воняет“. И даже нельзя было сказать ничего такого, что бы подало намек на это, а говорили вместо того: „этот стакан нехорошо ведет себя“ или что-нибудь вроде этого. Чтобы еще более облагородить русский язык, половина почти слов была выброшена вовсе из разговора…» Не такие ли дамы и их брезгливость к сильному и простому языку вызвали замечание Пушкина: «…мы и в литературе, и в общественном быту слишком чопорны, слишком дамоподобны»[205]. Наверное, он предугадывал «даму просто приятную» и «приятную во всех отношениях»: ведь они были типичны для тогдашнего чиновного общества, и провинциального и столичного. Но вот что странно: зачем брать пример с этих дам учительнице и редактору нашего времени? Советская литература – литература демократическая. Давно уже французящие дамы исчезли из числа ее законодательниц. К чему же ей сохранять «чопорность и дамоподобность»?
Истребляя в тексте повестей, романов, стихов, рассказов народные русские слова, упорно сглаживая или устраняя разговорную интонацию, воюя против областных слов, как бы они ни были поэтичны, метки и понятны, только потому, что они областные, редакторы имеют обыкновение ссылаться на Горького. Между тем не кто иной, как именно Горький, писал, обращаясь к литераторам: «Уместно будет напомнить, что язык создается народом»[206]; советовал вслушиваться в народную речь; изучать «коренной, мощный народный язык»; изучать фольклор и для расширения лексикона штудировать «богатейших лексикаторов наших»[207] – Лескова, Мельникова-Печерского, Левитова – знатоков областных и профессиональных речений.
Чистота, по Горькому, никогда не была равна гладкости. Протестовал он против принятого в книгах некоторых писателей в тридцатые годы натуралистического фотографирования речи и против выдумок, искажающих дух языка. А не против его силы, красочности, богатства. Редакторы же упростители стали, в сущности, бороться за оторванность языка от жизни, за гладкопись, не смущаясь тем, что под флагом горьковской борьбы за чистоту производить опреснение, выхолащивание языка – значит попросту на Горького клеветать…
Заглянем хотя бы в одну из тех книг, которые Горький рекомендовал «штудировать». С любовью и точностью воспроизводит Левитов речь разнообразного люда, встреченного им на шоссе: торговки и хлебопека, солдата, ломового извозчика. Какое в самом деле на этих страницах лексическое богатство, какое разнообразие интонаций:
«…правду ежели говорить, так немец один, – в Малой Подъяческой сапожный магазин у него, – давал мне в месяц семь серебра на евойных харчах, но только я не пошел, потому всякой сволочи подражать не намерен. Опять же, признаться, и запивойству этому самому, грешным делом, очень даже довольно подвержен; а при хозяине жить с эвтаким мастерством не годится»[208] .
Вот какие тексты рекомендовал молодым литераторам Горький для обогащения лексикона; а дама просто приятная и дама приятная во всех отношениях пытаются сделать его своим союзником в борьбе против живого языка… Да и собрание сочинений М. Горького – достаточно наглядный комментарий к его истинным мыслям о том, что такое чистый литературный язык.
Действительно, «выкулдыкиваний» мы у него не встретим. К нарочитому вкраплению в текст областных словечек для создания бутафорского «местного колорита» он не прибегал; недаром он предостерегал литераторов от речевых капризов и всяческого пустого плетения словес. Но и до и после революции, в очерках, в романах, в повестях, в статьях, Горький, о чем бы и для кого ни писал, пользовался и в авторской речи и в речи героев и редкоупотребительными, и старинными, и областными словами. Редактор, который, судя по подчеркиваниям в рукописи, опасается, что читатель не поймет слова «кадь» (сам он, по-видимому, знает только кадку), этот редактор легко обнаружит в сочинениях Горького такие слова, как «упокойник» вместо общепринятого «покойник»; отнюдь не общерусскую «горнушку»; старинные «оные, кои, сие» (в статьях, написанных в тридцатые годы нашего века), и «ведун» в прямой авторской речи вместо общепринятого «колдун», «волшебник», и не зарегистрированные ни в одном словаре «волнишки» вместо маленьких волн – тоже от автора, и искаженные на татарский лад русские