прикрывающие мысли шаблонные, а чувства готовые, словно дежурные блюда, – вот что должен преследовать и действительно преследует умелый редактор. Но редактор-упроститель, понимающий борьбу за чистоту как борьбу против выразительности, редактор, всё народное, с высоты своего чиновничьего величья, считающий низменным и грубым, совершает над текстом совсем другую работу: подчеркивает, например, меткие и мудрые народные поговорки.

«Стоп! Выключай мотор! – говорит на собрании молодой рабочий изолгавшейся девчонке. – Кривое кривым не исправишь».

Редактор подчеркивает «кривое кривым» и ставит на полях вопросительный знак…

…А в самом деле, не отказаться ли вообще литературе, для удобства редактора, от «коренного, мощного» русского языка? Не перейти ли на тот худосочный – да зато изящный, деликатный, – на котором изъяснялись когда-то «приятные» дамы? Редактор будет избавлен от необходимости ставить на полях вопросительный знак против загадочного выражения: «они поднялись на взлобок» и подчеркивать как грубое «не таращь глаза»… Правда, если отказаться, останется неясным, как быть с мастерами? Лев Толстой в авторской речи употребляет слова «леха», «прополонная рожь» [217], неизвестные редактору и потому для него неприемлемые, а Шолохов пишет «будылья татарника»[218], «журчилась вода» [219]… Что такое «будылья» и почему «журчилась», а не «журчала»? Ах, с каким удовольствием выкорчевал бы редактор эти «будылья» из текста любого другого автора! Тут он вынужден их сохранять, но опыт мастеров ничему не научает его. И этот вопрос, как и все остальные, он решает просто: что можно знаменитому, того рядовому нельзя… Правда, если отказаться от живого, богатого, сильного языка, останется неясным, как быть с жизнью, которую литература призвана отражать? Как писать о жизни, не пользуясь живым словом? Ведь для изображения людей нашей огромной многонациональной страны, их труда, их быта, их мыслей, окружающей их природы, словарь нужен богатейший, интонации многообразнейшие? Ведь она отнюдь не примитивна и далеко не всегда деликатна – жизнь?!

Но жизнью редактор-упроститель не озабочен. От нее он далек, так же далек, как и от литературы.

…Нет, не следует, нельзя, недопустимо превращать сложнейшую, тончайшую работу над языком и стилем в нечто упрощенное, оторванное от содержания, от места и времени, от жизни и от искусства, в нечто механическое, раз навсегда заданное. Оно, быть может, и просто, да зато губительно. Не та ли это простота, которая хуже воровства? Увидишь: «Перво-наперво не таращь на меня глаза» (кричит измученная прачка своему непоседливому сыну), – подчеркивай «перво-наперво» и «не таращь» и предлагай: «Прежде всего перестань так широко открывать глаза»; увидишь слово «заплот», тобой не употребляемое и тебе неизвестное – зачеркивай, пиши «забор»… Просто! А что вместе с этими словами исчезает образ человека, образ места, а иногда и образ времени – до этого тебе и дела нет…

Слово «вытаращить», или слово «изгарь», или слово «заплот» – это краски на палитре художника, такие же ценные, как и любые другие. Обязанность редактора вовсе не в том, чтобы отмечать в рукописи всякое мало-мальски необычное слово. Надо понимать направленность каждого куска, его задачу, тогда обрадуешься слову, которое помогает эту задачу решать. Надо видеть мир, который создает своим искусством художник, и идти этому миру навстречу. Механическим подчеркиванием слов, заподозренных в областном происхождении, тут ничего не возьмешь. Ссылки же на то, что читатель не поймет русского слова, если оно предстанет перед ним в не совсем обычном виде, весьма наивны. Читатель не иностранец среди родных корней. Зная слово «гарь», «гореть» или «плеск», «выплескивать», он без усилия разгадает таинственные слова «изгарь», «выплески». Оберегать читателя следует от языка гладкого и бюрократического, а не от русского.

Да, сложны обязанности редактора… «…Язык – народ, в нашем языке это синонимы, и какая в этом богатая глубокая мысль!»[220] – говорил Достоевский.

И какую великую ответственность возлагает эта мысль на писателя, а вместе с ним и на редактора художественных произведений.

4

Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Маяковский писали на русском литературном языке, мощно раздвигая его пределы, черпая богатства из речи народа. Но они не только пользовались языком литературным и народным, как чем-то готовым, чем-то раз и навсегда законченным, – они и творили его. Материалом в этом созидании был для них и русский литературный язык, и языки иностранные, из которых можно было черпать наименования отвлеченных понятий, и звучащая вокруг живая народная речь, и сокровища русского фольклора. Из всех этих элементов создавался индивидуальный стиль великих писателей. Можно сказать, что хотя Пушкин писал по-русски, но на особом русском языке – на пушкинском; Некрасов писал на некрасовском, Маяковский – на маяковском. Они, как все истинные писатели, были не потребителями-иждивенцами, а создателями, творцами языка.

«У народа, у языкотворца, умер звонкий забулдыга подмастерье», – писал Маяковский после смерти Есенина. Роль писателя он определял, таким образом, как роль участника в языковом творчестве народа.

Восхищаясь одной из присланных ему рукописей, Толстой объяснял: «Язык же выше всякой похвалы. Это… сплошной живой язык с вновь образовывающимися словами и формами речи»[221].

Литератор, желающий стать редактором, должен настойчиво, вполне сознательно развивать в себе восприимчивость к особенностям интонации, голоса, стиля писателя и к тому стремлению «образовывать новые формы речи», которыми так восхищался Толстой.

«Язык у Гоголя не отличается мертвою правильностью, и на него легко нападать грамотеям и корректорам», – писал Белинский и даже объяснял, что между речью грамматически правильной и слогом настоящего писателя такая же разница, «как и между мертвою, механическою правильностью рисунка бездарного маляра-академика и живым оригинальным стилем гениального живописца»[222].

Тургенев писал о языке Герцена: «Язык его, до безумия неправильный, приводит меня в восторг: живое тело…»[223].

Ту же «неправильность», и выразительность, и жизненность герценовского языка подчеркивал В. И. Ленин.

«Какая у него оригинальная манера построения фраз: вчитаешься, даже и неправильно, а вместе с тем так сказано, что лучше не скажешь, – говорил о Герцене Ленин. – Какой богатый и действительно могучий русский язык!»[224].

Неправильно, а вместе с тем лучше не скажешь.

В самом деле, если подходить к стилю Герцена только с точки зрения строгой логики и грамматической правильности, чуть ли не каждый абзац его гениальной прозы можно счесть неправильным. Герцен писал о тишине в полях, о просторе:

«Вид полей меня обмыл…»

О самодержавии при Александре II:

«…оно созвало каких-то нотаблей и велело им молчать свой совет».

О московском барстве, устраивавшем пышные официальные банкеты:

«Удивлять стерлядями и кулебяками после того, как стерляди ели Муравьеву и кулебяки Каткову, как-то стало противно» и этим грамматическим нонсенсом: «ели Каткову и Муравьеву», или: «а, ведь, Муравьеву обедают не трехлетние дети»[225] – обедают кому! – подчеркнул холопское усердие, холуйство реакционного барства.

Герцен постоянно нарушал общепринятые нормы литературного языка, нарушал умышленно, творчески – и достигал нарушениями той необычайной выразительности стиля, которой восхищались и Тургенев, и Ленин.

Роль языкотворцев, сотворцов народа по созиданию языка, по образованию и отбору новых форм речи, продолжают талантливые советские писатели. Чем богаче, ярче индивидуальность писателя, тем своеобразнее его язык. Но как трудно ожидать от иного редактора, чтобы он был пленен своеобразием чьего-нибудь языка и стиля!

«Публика в искусстве любит больше всего то, что банально и ей давно известно, к чему она привыкла»[226], – отметил Чехов в своей записной книжке. За

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату