За столом сидел Валя и отыскивал по карте реку Индигирку.

Анна Андреевна стояла у жарко натопленной печки. Валя скоро ушел. Иногда Анна Андреевна усаживалась на диван, ближе ко мне.

– Я сейчас много перечитываю Пастернака, – сказала Анна Андреевна. – И, мне кажется, я наконец нашла то, что так долго искала: периоды. Они есть. Сначала он писал без оглядки, бродил, пенился, кипел, переливался через край, а потом стал сужаться, будто задумываться. Его стихотворение, посвященное мне, да и Марине Цветаевой, – это все написано с какой-то сдержанностью, а дальше уже пошло.

Я сказала, что в детстве никак не могла понять, что означает стихотворение Блока, посвященное ей.

– А я и сейчас не понимаю. И никто не понимает. Одно ясно, что оно написано вот так, – она сделала ладонями отстраняющее движение: «не тронь меня».

– Вы любите «Возмездие»?

– Терпеть не могу первую главу. Вообще все не люблю, кроме Вступления и Варшавы. Великолепная Варшава, пан Мороз… Вот у кого были отчетливые периоды – это у Блока. «Нечаянная радость» и «Снежная маска» – это ведь было совсем новое. В 16-м году он перестал писать. Потом «Двенадцать», «Скифы» – и конец. То, что он писал для «Всемирной литературы» и «Большого драматического», – это уже не блоковские вещи.

Она подошла к комоду и вытащила из ящика конверт.

– Я не читала вам письма Бориса Леонидовича? Садитесь сюда. Я вам прочту.

Мы сели рядом на диване.

– Хвостатый почерк, – сказала я, рассматривая адрес на конверте.

– Не хвостатый – крылатый, – поправила меня Анна Андреевна. – Летучий.

Она читала мне вслух, далеко отстранив бумагу от лица и иногда показывая мне мизинцем слово, которое не могла разобрать. Письмо великолепное, пастернаковское, и очень трогательное – особенно одно место, где он говорит ей, что она – создатель того, что делает жизнь ценной для других, и потому не может быть и не должно быть, чтобы она не любила жизнь.

– Какой он добрый, милый, как он хочет мне помочь, – сказала Анна Андреевна. – Но какой он дикий! Во-первых, он компрометирует меня как женщину. Да, да! – Она засмеялась. – Я так и вижу дурацкую морду комментатора, который выводит из этого письма Бог знает что. Нет, вы не смейтесь, а слушайте: «Своим приездом Вы так категорически напомнили мне, как Вы мне дороги» – и дальше объясняет, почему он не мог проводить со мной целые дни и т. д. Непременно выведет. Мы же видим, что комментаторы из других писем выводят98.

Она припомнила, как в один из ее приездов в Москву Борис Леонидович навещал ее у Нины Антоновны.

– Нина Антоновна мне потом говорит: «Вы провожали его до дверей, а он застрял в передней. Вы подталкиваете его к дверям, а он все не уходит и продолжает произносить гениальное».

– Вы любите «Девятьсот пятый год»? – спросила она, помолчав.

– Да.

– Всё любите?

Я сказала, что люблю всё, кроме, пожалуй, «Мужиков и фабричных».

– А я очень не люблю Шмидта, кроме отдельных небольших кусков. Ведь он там, в сущности, ни о чем, кроме погоды, не пишет. Что я люблю, это «Отцы». Ах, до чего это хорошо!

Я сказала, что очень люблю «Детство». Она согласилась.

Она взяла с кресла какой-то конверт.

– Я вам хочу показать стихи и письмо двух барышень, которые я вчера получила. Они просят моего мнения. Владимир Георгиевич послал им открытку от моего имени, чтобы они пришли в воскресенье. Напрасно, по-моему. Прочтите и скажите, что вы думаете.

Я прочла. Письмо бесцветное. У одной стихи гладенькие, у другой поугловатей и получше. Мы стали гадать, которая из них как выглядит, и Анна Андреевна высказала предположение, что та, у которой стихи погрустнее и поугловатей, – некрасивая.

Анна Андреевна включила чайник, потом вдруг, будто припомнив что-то, остановилась передо мной, подойдя почти вплотную.

– Знаете, я за эти дни поняла, что я сама во всем виновата. Во всем, что случилось с книгой. ЦК совершенно прав, а я виновата. Да, да. Они хотели напечатать мои стихи. Издательство отобрало стихи и отвезло в Москву. Там утвердили. Тогда я самовольно включила туда новые, да еще поставила на первый план самое грустное стихотворение[254], да еще назвала его именем весь отдел. Потом редактор включил еще около тридцати старых стихотворений. И получилась книга, вовсе не похожая на ту, которую разрешили и хотели видеть. Не спорьте, пожалуйста. Все было именно так[255].

Тщетно я напоминала ей, что новые стихи включала не она, что их у нее редакция выпрашивала, вымаливала, что никто не знал, какую именно книгу хотели видеть, что все жили слухами и т. д., – она стояла на своем и сердилась. Тут я столкнулась вплотную с той железной логикой, развернутой на основе неизвестного или даже не бывшего факта, о которой говорил мне Владимир Георгиевич.

– И если бы я этого не сделала, – закончила Анна Андреевна, – Лева был бы дома.

Я смолкла.

Мы сели пить чай. Я кляла себя, что не умею разубеждать.

Анна Андреевна заговорила о другом.

– Каждый раз, как Л.[256] приходит, она непременно что-нибудь не то скажет. Она была вчера. Заговорили о стихотворении «Побег»[257]. Л. сказала, что стихотворение это очень петербургское. И вдруг добавила: «Впрочем, про ваши стихи давно говорят, что они скорее царскосельские, чем петербургские». И из того, что она не пожелала назвать имя человека, который говорит это, – ясно: это кто-то, знакомый мне. Я думаю – Р.[258] Маленький сноб из салона Кузмина. Там еще и не такое говорили… Впрочем, это мнение не литературного, а близлитературного круга. Я узнаю по запаху.

Она произнесла все это очень сердито.

– Они этим хотят сказать, что стихи провинциальные. Они не знают, что жить в Царском Селе считалось гораздо столичнее, чем в Ротах или на Васильевском Острове. Но не в этом дело.

Потом она из ящика достала пачку бумаг и попросила меня сесть рядом с ней на диван.

– Я вам этого не читала, потому что оно казалось мне недостаточно внятным. Оно не кончено. А написано мною давно – 3 сентября.

Прочитала о Достоевском.

– Скажите, а это не похоже на «Отцы»?

– Нет. Совсем другой звук, – ответила я.

– Это самое главное, чтобы был другой звук, – сказала Анна Андреевна [259].

Потом прочла о кукле и Пьеро. Я рот открыла от изумления, до того это на нее непохоже.

– А между этими двумя будут «Пятнадцатилетние руки», – объяснила Анна Андреевна.

– Это у вас какой-то совсем новый период, – сказала я[260].

Она сидела уже не на диване, а в своем ободранном кресле, грустно и трогательно раскинув руки. Заговорили почему-то о Мицкевиче. Я сказала, что гневные стихи Мицкевича против Пушкина, в сущности, справедливы, и Пушкину, чтобы ответить с достоинством, только и оставалось, что отвечать с надзвездной высоты.

– Вы не правы, – сказала Анна Андреевна. – Пушкин вел себя гораздо лучше, чем Мицкевич. Пушкин писал, как русский, а Мицкевич звал поляков на бой,

а сам сидел в Германии и разводил романы с немочками. Это во время восстания!

Я сказала, что передовые русские люди не сочувствовали все-таки стихам Пушкина о Варшаве. Например, Вяземский.

– Я и сама в этом деле скорее на стороне поляков, чем Пушкина, – ответила Анна Андреевна, – но Пушкин со своей точки зрения был прав. А Вяземский не пример, Вяземский вообще втайне не любил

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату