– Вы понимаете? – сказала Анна Андреевна. – Оно оказалось – для Петербурга, Петрограда, Ленинграда – пророческим… Написано оно в двадцатых[77].
Тут же, в соседнем подъезде, Володя Корнилов.
Лифт, как водится, чаще стоит, чем работает. Толя на втором этаже, Шенгели на седьмом. Я предпочла бы наоборот. Толя – человек молодой, что ему лифт не лифт?
Комната у Анны Андреевны вытянутая в длину. Верхнего света нет, да и настольная лампа для меня тускловата.
Я разложила на столе вокруг лампы свои листки: вопросы о вариантах, о датах. В журнале стихотворение печаталось так, в сборнике этак; иногда перемены продиктованы редактором, цензором, иногда – Музой. В разные годы цензура запрещала разное: то ничего божественного, то ничего мрачного, то ничего о прошлом, то ничего о 37-м, то – никаких архаических слов. В угоду цензуре, для спасения стихов, даты тоже, случалось, ставились от публикации к публикации разные.
Анна Андреевна встревожена известиями о болезни Срезневской.
– Это – как весть о себе самой, – сказала она.
В последние годы они, по-моему, виделись редко. И сходства между ними никакого. Но у них, у сверстниц, у однокашниц – общая юность, а, значит, и общая память. Они помнят то же Царское, тот же Павловск, тот же Петербург. И, главное, тех же людей.
Анна Андреевна напряжена, тревожна. Но – сели работать.
Я спросила, как быть со стихотворением «Сердце к сердцу не приковано»? В первом издании «Вечера» оно напечатано; затем, когда «Вечер» сделался составной частью «Четок», – в восьми изданиях этой книжки не было стихотворения «Сердце к сердцу…», а в девятом оно явилось опять. Какова же ее авторская воля – окончательная? Вставлять в новую книгу или не вставлять?
– А вы как думаете?
Я призналась, что по настоящему люблю только первые четыре строки. Они слышатся мне как некая законченная поговорка – или сентенция? не требующая продолжения. Другие два четверостишия неорганичны, не сливаются с первым, живут каждое само по себе, могут быть, а могут и не быть.
– Ну, если могут быть – пусть будут. Вставим.
Я не спорила и сделала пометку в своем блокноте[78].
Зато стихотворению «Хорони, хорони меня, ветер!» не повезло. Оно печаталось несколько раз, но теперь Анна Андреевна произнесла: «Плохие стихи». И вычеркнула[79] .
Затем я спросила, куда мы вставим мое любимое, появившееся в 1961 году в «Звезде», – «Молюсь оконному лучу»[80]. Раньше я его не знала. Не открыть ли им всю книгу? Оно ведь 1909 года, из тех ранних, которые Анна Андреевна уже признает. Кончаться же сборник будет стихами шестидесятых. Полвека! Более, чем полвека: 55 лет[81].
Анна Андреевна перебила меня:
– Хронологии в расположении своих стихов я придерживаться не собираюсь. Нет, не только из-за цензуры. Хронология губительна, ею загублен даже Пушкин. Она пригодна лишь для академического издания, а для сборника, адресованного любому читателю, – закон другой.
Я с ней совершенно согласна. Хронология – это для составителя легче всего, а для читателя – всего скучнее. Движение времени, разные периоды в творчестве поэта можно и должно показать другими средствами.
Я сказала, что советую открыть новый сборник именно этим стихотворением не только из-за даты. Существуют ведь в 1909 году и другие прекрасные стихи. Но этому я отдаю предпочтение потому, что оно в известном смысле эпиграфично.
– Объясните, – приказала она.
Я ей стала говорить, сбивчиво и путанно, что в поэзии Ахматовой, всей, в целом, – характерно, чем бывает утешена лирическая героиня, попадая в любую беду, – тогда, в частности, когда «сердце пополам».
– Чем же?
В стихотворении «Молюсь оконному лучу», луч, играющий на рукомойнике, «словно праздник золотой / И утешенье мне». Скорбное стихотворение «Все души милых на высоких звездах» кончается такими строками: «А этот дождик, солнечный и редкий, / Мне утешенье и благая весть»[82]. В горестном «Кое-как удалось разлучиться» – «Черный ветер меня успокоит, / Веселит золотой листопад»[83].
– Вы хотите сказать, в любой беде героиню утешает природа?
– Не в том дело. Не только природа. У вашей героини существуют разные способы превращать в праздник любую беду, оскорбление, обиду. Ей есть куда отступать. Изменил ей возлюбленный, она отвечает: «А я иду владеть чудесным садом, / Где шелест трав и восклицанья муз»[84]. Оклеветали? Забросали камнями? Из этих камней воздвиглась для нее прекрасная башня, «высокая, среди высоких башен». «Отсюда раньше вижу я зарю, / Здесь солнца луч последний торжествует»[85]. Вот и выходит, что ее побили камнями, а на ее улице опять праздник… Кто-то сказал ей: «Ну что ж, иди в монастырь / Или замуж за дурака…» Но и эта речь – эта обида – превращена ею в торжество.
С плеч струится горностаевая мантия! Снова героиня торжествует… Смерть Александра Блока? Горе? Потоки торжества: «А Смоленская нынче именинница…» «А кладбище – роща соловьиная, / От сиянья солнечного замерло…».
– Вы напишете об этом когда-нибудь? – спросила Анна Андреевна неожиданно жалобным голосом.
Я была польщена.
И сборник она согласилась открыть стихами «Молюсь оконному лучу». Ай да я!
Потом Анна Андреевна сказала, что хочет продиктовать мне одно стихотворение. Насколько ей известно, оно не печаталось до сих пор нигде. Я открыла блокнот.
– Вставим в «Anno Domini», – сказала она. – Стихотворение, увы! плохое, но мы его все-таки вставим… Год 1925…
И пояснила:
– Оно плохое потому, что симметричное. В искусстве должна торжествовать асимметрия. Симметрия скучна.
Нина Леонтьевна пригласила нас чай пить. Я как-то не разглядела ее. Несколько минут мы все трое молчали. Наконец, возник неизбежный разговор о Мосгазе. Раз встретились три человека – значит, разговор об Ионесяне. Иначе теперь не бывает[88].