задуматься о красоте другой дамы: Наталии Николаевны Пушкиной. Была ли она красива? Ее тоже видели сквозь стихи: Психея и пр. Но ведь так ее видели при
Мы вернулись в маленькую комнату. Анна Андреевна прилегла снова.
– Был у меня на днях один посетитель – голландец, – рассказала она. – Мы все видывали западных знатоков России, русской истории, русской литературы и пр. А тут я увидела рядового западного человека. Он пришел ко мне потому, что все московские достопримечательности уже осмотрел и ему сказали, что есть такая старуха, которая в десятые годы писала стихи о Боге. Вот он и пришел… Не знает ровно ничего ни о чем и ни о ком. Про Гумилева никогда не слыхивал.
Я спросила, не думает ли она, что «рядовой советский человек» тоже ничего не знает о поэзии стран Запада? Ведь это люди ее поколения и ее круга знали по четыре-пять иностранных языка, ездили за границу, учились в Марбурге или в Париже, – а теперь?
– И теперь, уверяю вас, интеллигентные русские лучше знают западную литературу – ну хоть не в подлинниках, хоть в переводах. Хоть одну из западных литератур. А этот – ничего, никого, даже Гумилева не знал.
Потом:
– Не забывайте, что западничество – во всех смыслах – очень русская черта.
Потом опять о Гумилеве:
– Сейчас на Западе много обо мне пишут. И всюду я читаю: «вышла замуж за основателя акмеизма». Точно это было условием свадебного контракта! А я вышла замуж за молодого начинающего поэта- символиста. Когда он увидел нашу работу – мою и Мандельштама – он начал подводить под нее теоретическую базу и родился акмеизм. Вот как было[139].
Скоро она едет в Ленинград, а в конце мая в Комарово.
21
Потом:
– Я вынуждена буду уехать в Ленинград еще раньше, чем предполагала: хворает Ира. Я подумала: с кем бы мне более всех хотелось увидеться в этом городе напоследок? Поняла: с вами. А вы заболели. Нехорошо.
Потом:
– Мой вечер в Музее Маяковского все-таки состоится. Меня спросили: кто для вас предпочтительнее в качестве открывающего? Шкловский или Андроников? Я ответила: не хочу ни того, ни другого. «А кого же?» Я ответила: «Карандаша»[140].
22
Я застала ее в столовой. Сидит на своем обычном месте в углу дивана за большим обеденным столом и вставляет французские слова в машинописные экземпляры воспоминаний о Модильяни.
Я преподнесла ей Леопарди. Случайно он попал ко мне в руки. В подлиннике – по-итальянски. Издание необычайно изящное. Ахматова по-итальянски понимает, а я ни звука. О Леопарди мне известно только то, что пишет о нем Герцен: он будто бы напоминает Лермонтова127.
Анна Андреевна поблагодарила равнодушно. «Вряд ли кто-нибудь на этой планете может напоминать Лермонтова», – сказала она.
Ардов восхитился переплетом, бумагой, и тут же с большим проворством приклеил непрочно вклеенный портрет.
Окончив вписывать французские слова, Анна Андреевна повела меня в «комнату мальчиков», в «детскую».
Сегодня она больная, раздраженная. Наверное, из-за телефона. Каждую минуту входила домработница – звонит такой-то или такая-то: Банников; Наташа Горбаневская; Аманда (не то англичанка, не то американка, пишущая книгу об Ахматовой). Каждый спрашивает, когда можно придти.
Что ж, ничего удивительного. Ждановская петля разжалась, а год юбилейный[141]. Стихи с начала года печатаются в журналах и газетах. Да ведь и всегда к Анне Андреевне люди шли потоком. «Ахматовкой» называл Пастернак это изобилие посетителей. Сейчас – прилив.
Ирине, к счастью, лучше, и Анна Андреевна еще побудет с нами в Москве.
Она – сразу о Бродском.
Я пересказала ей одну забавную городскую сплетню:
Пьянка у Расула Гамзатова. Встречаются Твардовский и Прокофьев. Оба уже пьяные. Твардовский кричит через стол Прокофьеву:
– Ты негодяй! Ты погубил молодого поэта!
– Ну и что ж! Ну и правда! Это я сказал Руденко, что Бродского необходимо арестовать!
– Тебе не стыдно? Да как же ты ночами спишь после этого?
– Вот так и сплю. А ты в это дело не лезь! Оно грязное!
– А я непременно вмешаюсь!
– А кто тебе о нем наговорил?
– Оно мне известно как депутату Верховного Совета.
– И стихи тебе известны как депутату?
– Да, и стихи.
Анна Андреевна перебила меня.
– Они ему известны, конечно, от Маршака, да и я передала их Твардовскому через одного своего друга. Продолжайте.
Тут Твардовский заметил Якова Козловского, поэта и переводчика, и закричал Прокофьеву:
– Что же ты его не арестовываешь? Ведь он тоже переводчик, тоже переводит по подстрочникам и тоже еврей! Звони немедленно Руденко!128
(Маршак уже давно говорил с Твардовским о делах Иосифа – они ведь видятся постоянно. Показывал Фридину запись, показывал стихи, это я знала, а вот что Анна Андреевна через кого-то передавала их тоже – нет129. Спрошу у Самуила Яковлевича, понравились ли Твардовскому стихи? Поэзия Бродского – она ведь ему чужая и чуждая. Если не понравились, то тем более чести Александру Трифоновичу как человеку и депутату: значит, он вмешается из ненависти к антисемитизму и беззаконию.
Я сказала Анне Андреевне, что собранные нами документы вместе с Фридиной записью уже пошли «наверх» по трем каналам: через Миколу Бажана, через Твардовского и через Аджубея130.
Она уже знала об этом.
– Все это хорошо, а вот герой наш ведет себя не совсем хорошо, – сказала она, помолчав. – Даже совсем не.
Оказывается, был у нее Миша Мейлах, навещавший Иосифа в ссылке (один из преданнейших Бродскому молодых ленинградцев).
– Вообразите, Иосиф говорит: «Никто для меня пальцем о палец не хочет ударить. Если б они хотели, они освободили бы меня в два дня»131.
(«Они» – это мы!)
Взрыв. Образчик ахматовской неистовой речи.
– За него хлопочут так, как не хлопотали ни за одного человека изо всех восемнадцати миллионов репрессированных! И Фрида, и я, и вы, и Твардовский, и Шостакович, и Корней Иванович, и Самуил Яковлевич. И Копелевы. Это на моих глазах, а сколькие еще, именитые и не именитые, в Ленинграде! А у него типичный лагерный психоз – это мне знакомо – Лева говорил, что я не хочу его возвращения и нарочно держу в лагере…132
Я подумала: Лева пробыл в тюрьмах и лагерях лет 20 без малого, а Иосиф – без малого три недели. Да и не в тюрьме, не в лагере, а всего лишь в ссылке.