дочь166. От круглой железной печки возле двери веет теплом, но изо всех щелей: с полу, от окна, от двери – дует и дрожью пронизывает ноябрьский холод. Не назовешь комнату приспособленной для зимнего обитания. Какое-то недожилище.
Зато Ахматова – она вполне Ахматова.
Молчим. Слишком долго не видались, чтобы заговорить сразу.
Ох, как дует с полу. Хочется поджать ноги.
– Мы встречаемся с вами в новую эпоху, – говорит, наконец, Анна Андреевна. – Расстались при Хрущеве, встречаемся при Брежневе. Бег времени! Правительство-то новое, да новая ли эпоха?[156]
Молчим.
Я спросила, каков ей показался Иосиф – он ведь приезжал в Ленинград из ссылки в отпуск. Из ссылки! подумать только!
Анна Андреевна нахмурилась.
– Я поняла, что у меня хватит сил спокойно ожидать освобождения еще не более десяти дней, – сказала она, не ответив на мой вопрос. – Мы подписывали поручительство когда? 19 октября? а сейчас ноябрь на дворе. Более десяти дней я не выдержу[157].
Опять мы впали в молчание. Прямо бедствие какое-то. Что значит – не выдержу?..
Мне хотелось расспросить об однотомнике, но раз она сама об этом ни слова?.. Печатают ли они, наконец, все три части «Поэмы», «Реквием» и вообще весь этот отдел?
Наконец она сказала, что ей очень хотелось бы ознакомиться с выступлением Чуковского – с тем, по радио, к ее юбилею. Я обещала завтра же написать Деду.
Опасаясь новой молчанки, я спросила, как праздновался в Ленинграде ее юбилей.
И тут мы, наконец, свободно разговорились. Мне даже и хохотать привелось. Видывала я Анну Андреевну негодующей Федрой, Екатериной Великой, царевной Софьей… А тут я впервые увидела Ахматову в комедийной роли. Да еще, кто бы мог подумать, в мужской.
– Все писательские организации поздравили меня, все, кроме родного Ленинградского отделения… Да, да, да… Наверное, им за такую оплошность намылили холку: через полтора месяца сам Прокофьев, в сопровождении Брауна и Чепурова, пожаловал ко мне извиняться. Не иначе, как по приказу свыше. Преподнес букет белых лилий. Ни дать, ни взять – архангел Гавриил.
Интересно, в каких же выражениях он извинялся? В каких – буквально? Чем оправдывался?
Анна Андреевна привстала. На моих глазах превратила себя в косопузого, кривоногого поздравителя. В правой руке букет, левой он обнимает голову. Твердит неустанно: «Ой, стыдобигца! Ой, срамотигца!»167
Я утерла слезы. Анна Андреевна опустилась в кресло и снова из Александра Прокофьева превратилась в Анну Ахматову.
– Хотите, прочитаю новые стихи? – спросила Ахматова, не дав мне опомниться. И прочитала три. Одно «В пути», другое – на смерть Срезневской, третье – «В Выборге»[158] .
Одно о «тайне тайн», о таинственном даре поэта, другое о смерти – не только Валерии Сергеевны, но и собственной своей смерти. Срезневская, наверное, последняя из тех, кого Ахматова могла окликнуть: «А помнишь?», последняя, кто знал ее со времен гимназической юности. «Почти не может быть. Ведь ты была всегда».
Прочитав «В Выборге», Анна Андреевна объяснила:
– Я Выборг осмотреть не успела, но Ладыженская так хорошо рассказала мне о скале, что я словно увидела сама168.
А вот я, увы, не увидела. Не знаю, почему, но почему-то увидела я только то, чего в буквальном смысле слова увидеть как раз и невозможно: белую, стоящую на коленях зиму. «И на коленях белая зима / Следит за всем с молитвенным вниманьем». А подводную скалу не увидала. И Скандинавию, и Нептуна тоже нет.
Помолчали.
– Понравились? – спросила Анна Андреевна.
Я ответила по правде: первые два очень. Оба превосходные. Кроме очарования поэзии заново поразила меня прославленная ахматовская зоркость. Тысячи людей, в их числе и я, тысячи раз видели финские сосны на закате. Она первая увидела (не скажу уж, воплотила в стихе), что на закате стволы сосен, такие прочные столбы, коричневые чуть не до черноты – превращены силою света в розовое, нежное, живое, обнаженное тело. Я не запомнила, но попробую вспомнить это стихотворение на обратном пути. И Срезневской. «И мнится, что души отъяли половину, / Ту, что была тобой». (Такое чувство я испытала после смерти Тамары Григорьевны.)
– Хочу, чтобы «Памяти Срезневской» напечатано было в моем сборнике особым шрифтом. Может быть курсивом. Или обведено черной рамкой[159].
Я расхрабрилась и спросила, как поживает однотомник, движется ли по чиновничьей лестнице, то есть идет ли редакционная работа? «Да», – неохотно ответила Анна Андреевна. Я опять не решилась о «Поэме» и о «Реквиеме». Поняла, что об однотомнике Анна Андреевна говорить не желает. Во всяком случае, со мною. Есть же на это какая-нибудь причина. Вряд ли приятная.
Заметив на столе сборник Кушнера, прочитанный мною недавно, я спросила, что она о нем думает.
– Изящен, – ответила она, то? ли с одобрением, то? ли с укором. – Интеллигентен, литературен, изящен. Однако, я боюсь, нравится ему такое занятие: писать стихи. А вот эта женщина, – Анна Андреевна раскрыла сумочку и вынула листок со стихами Натальи Горбаневской, – ей не хочется, больно ей, но не писать она не может.
И прочитала Горбаневскую вслух, медленным глубоким голосом. Пожалуй, оно понравилось мне. Странные стихи и неуловимые. Звук какой-то новый, немножко «бродский звук». Но свой169.
Потом Анна Андреевна рассказала:
– Оксфордцы вздумали выдвинуть меня на нобелевскую премию. Спросили, разрешаю ли. А я находилась тогда в припадке негативизма, которым страдаю с детства. Я ответила: «Поэт – это человек, которому ничего нельзя дать и у которого ничего нельзя отнять».
Слышала я уже от нее эту формулу. Ошибочную. Отнять, увы, можно. Отнять, например, читателей- современников. Или читателей вообще.
Я ей сказала (вот балда! позабыла сообщить сразу!), что Юрий Павлович Анненков, в письме к Деду, спрашивает из Парижа, когда и где Ахматова будет в Италии.
– Он хочет меня видеть потому, что давно уже собирается иллюстрировать «Поэму без героя». Думаю, вот причина расспросов. Но это не он должен делать.
– Кто же?
– Тот, кто понимает, что «Поэма» не «Мир Искусства». Шире.
О, конечно! Какой же это «Мир Искусства»!
– Но ведь иллюстрировал же Анненков «Двенадцать», – сказала я. – Тоже не «Мир Искусства». А рисунки в самую точку.
– Тогда он был здешний и понимал; из Парижа понять нельзя.
Пожалуй, нельзя. Как из Москвы нельзя понять Париж. Вот, например, история с Сартром. Чем объясняется странный его поступок: отказ получить премию после Пастернака! Ведь это великая честь стать в один ряд с Пастернаком! Почему же он отказался?
– Потому, что Сартр левый, – объяснила Анна Андреевна170.
Я не поняла. Коли Пастернак для них правый, то кого же они из здешних считают левым? Софронова, что ли? Или, может быть, Кочетова?
– Если окажусь в Риме, пошлю Сартру анонимное письмо, – с показною мечтательностью ответила Анна Андреевна. Таким тоном, словно посылать анонимные письма самое для нее разлюбезное дело.
Правые, левые… А как назвать того полковника в машине? Не правый, не левый, а просто зверюга. Интересно, много ли таких в армии? Я рассказала Анне Андреевне недавнее свое приключение. Ясный