Горчакова28.
Ну, это, по-моему, не опровержение герценовской мысли: это чистейшая мистификация. Не характерно для писем. Но даже на этой мистификации «запеклась кровь событий»: до правительства дошла «Гавриилиада» и Пушкин делает попытку выпутаться из беды.
Заговорили о тех молодых, которых после мартовского погрома бьют в Ленинграде. Молчаливый Толя назвал Соснору. Я что-то где-то когда-то о нем слышала, но сама ничего не читала.
Анна Андреевна тоже.
– Наверное, он назначен теперь в Ленинграде изображать тех молодых, которые, после мартовского пленума, чем-то провинились здесь, в Москве. Помните, как было после 46-го со мною? Я оказалась безусловно главной язвой, но далеко не единственной. Всюду искали и находили «ахматовщину» – кого- нибудь, заменявшего меня в другом городе или в другой республике. В Узбекистане, например, на это место был назначен Уйгун. Он никогда не читал ни единой моей строки. Вероятно, когда-нибудь где-нибудь напечатал какие-нибудь стихи про любовь. Он оборонялся. Он кричал: «Дайте мне эту Ахматову!» Ему дали. Прочел. «Хоррошо, – сказал он. – Хоррошо, но не до слез»… Мне это рассказывал Липкин.
– Нет, Лидия Корнеевна, мне не дойти. Временное ли это ухудшение, или так и будут теперь изо дня в день, из недели в неделю – падать, падать силы? Я ее усадила на веранде. Помню, как еще недавно она и по лестнице Дедовой поднималась к нему в кабинет на второй этаж, а сейчас, когда она пожелала вставить новую строфу в «Решку», Корней Иванович сам принес ей сверху свой экземпляр «Поэмы»: подняться она не могла.
Прежде, чем вписать новую строфу в экземпляр «КИЧ», Анна Андреевна нам ее прочитала. Так я услышала «века – Эль Греко» во второй раз. Опять я не совсем поняла, зачем эта строфа тут нужна, тем более – или тем менее! – что последующая начинается тоже с «века». Новая только замедляет движение. Хотя, конечно, с другой стороны, Эль Греко в «Поэме» весьма уместен. Анна Андреевна прочла:
– Грехи смертные, а не смертельные, – сказал Корней Иванович.
– Это совершенно все равно, – не без раздражения ответила Анна Андреевна и принялась вписывать новую строфу в «Решку».
Она ее вписала между строфами:
и
Пока Анна Андреевна меняла «ветку мокрой сирени» на «ворох мокрой сирени»[28], пока она вписывала новую строфу между прежними, а я украдкой через ее плечо перечитывала строфы подряд – задумалась я вот над чем: почему это в поэзии Ахматовой сирень всегда вблизи от смерти, от гибели? Всегда или почти всегда? Я еле успевала ловить летевшие мне навстречу строки:
Ну, тут понятно: куст белой сирени на чьей-то могиле.
Но в «Поэме», вот только что:
И уже давно в «Поэме» о кануне войны, о кануне тысячи тысяч смертей:
Это уже в благополучнейших комнатах, в гостиных (Было: «И в кувшинах вяла сирень»).
Или:
Тут сирень как будто противоположна гибели, но все-таки упомянута где-то поблизости… А вот стихи, обращенные к давным-давно разлучившейся с ней современнице, женщине еще живой, но уже превратившейся для Ахматовой в тень, в тень прошедшего, в символ прошедшей молодости:
здесь не современница погибла, но годы, а раз гибель – значит, так и жди сирени:
И только в одном стихотворении припомнилась мне сирень вне всякого сочетания с гибелью:
Впрочем, в предыдущем четверостишии не гибель, но горе. («Томилось сердце, не зная даже / Причины горя своего».) Спрошу у нее когда-нибудь, знает ли она сама о горестности своей сирени? И не стоит ли подумать о такой работе: «Ахматова – деревья, травы, цветы»? Розы; крапива; лопухи; ива; тростник; лебеда; подснежник (в могильном рву); подорожник (лихолетье); «…слышно, как в лесу растет трава».
Пока я перебирала в уме сиреневые и растительные строчки, я пропустила мимо ушей весь разговор Анны Андреевны с Корнеем Ивановичем. Наконец, бросив сирень, вслушалась. Один француз прислал Анне Андреевне воспоминания Сергея Маковского о Гумилеве. Она уверяет – по количеству и качеству вранья это нечто чудовищное. Считает нужным опровергать, но не знает как. Ну как отсюда, в самом деле, опровергнешь? Воспоминания Одоевцевой, Неведомской, Гумилевой, предисловие Глеба Струве, и вот теперь еще прибавился к ее заботам и Маковский. Опровергать надо там, оттуда, а там, сказала Анна Андреевна, «все умерли или притворяются мертвыми»30.
Потом она вынула из сумочки фотографию своего портрета, сделанного Анненковым «по памяти». В юности я любила первый анненковский портрет Ахматовой – тот, 21 года, петербургский, о котором так метко Замятин писал, что это портрет скорби, скорбно поднятых бровей, что духовная сущность Ахматовой, сущность ее поэзии да и тяготы страшного времени переданы на этом портрете и притом самыми скупыми средствами (быть может, подумала я, в соответствии со скупостью художественных средств ахматовской поэзии). Линий наперечет, а вся Ахматова тут31. Новое же ее изображение гуашью «по памяти» не понравилось мне. Дама в открытом вечернем платье, не то она в театре, не то на балу, демонстративно печальная, демонстративно отвернувшаяся, со стилизованно-длинными пальцами. Демонстративность так чужда Ахматовой! На первом портрете всё концентрировано и всё всерьез – судьбу Ахматовой разглядел и передал, и даже предсказал скупыми линиями художник; на втором все «нарочно». Словно какая-то актриса взялась сыграть Анну Андреевну на сцене, и Юрий Павлович ее изобразил32.
Анне Андреевне этот второй портрет тоже, она сказала, не нравится.
Сели мы на веранде ужинать. Как, однако, переменилось время! Сколько я помню Корнея Ивановича, он не только сам никогда не пил, но требовал – ив Куоккале, и в Ленинграде, и в Переделкине, и в Москве – чтобы в доме не было вина. А сейчас, покоряясь обычаю, хоть сам по-прежнему не притрагивается, завел у себя вйна для гостей. Наташа и Таничка Литвинова33 пили много, Анна Андреевна позволила себе одну рюмку, а я и Дед на них глядели. (Я – с завистью.)
…Да, напоследок вспомнила я еще одну сирень – и опять в сочетании со смертью: