* * *

– Прочитала книгу Нечкиной «Грибоедов и декабристы», – сказала мне однажды Туся. – Интересная книга. Но самое большое место в ней все-таки занимает и: Грибоедова нет, декабристов тоже маловато, а вот и тянется семьсот страниц.

* * *

– Читаю роман Ч. в «Знамени». Батюшки мои, как интересно! Очень интересно следить за тем, что выходит у подлеца, когда он пишет о благородстве.

* * *

Однажды Сусанна привела к Тусе Снегирева. Он сидел целый вечер, читал свои рассказы, болтал, ужинал.

– Ну, каков Снегирев? – спросила я на следующий день.

– В нем живет художник, ребенок и обезьяна, – ответила Туся. – Но ни на гран человека.

* * *

– Хочется иногда умереть, – сказала я Тусе однажды, очень утомившись. (Это было еще на Сущевской, задолго до Тусиной болезни.)

– И мне тоже, – сказала Туся, – очень. Но я не позволяю себе мечтать о смерти. Это было бы не по- товарищески, свинство. Это то же, что самой уехать в санаторий, а других оставить распутываться как хотят.

* * *

Мне часто случалось жаловаться Тусе на чью-нибудь очередную грубость – в домоуправлении, в издательстве, в Союзе. И сама она нередко жаловалась мне на грубость чиновников. Однажды, когда мы с ней рассуждали о природе чиновничьего хамства, она сказала:

– У советских служащих психология своего рода пенсионеров. Они рассматривают свою зарплату как пенсию, выдаваемую им государством на двух условиях: они должны являться в определенное помещение к определенному времени и находиться там семь часов. Всё! О том, что в это же время, за эти же деньги они должны производить какую-то общественно-полезную работу, – они и не подозревают. Они ссорятся, мирятся, флиртуют, рассуждают о ценах на мясо и на чулки, где что дают, где что выбросили, кто с кем живет… А тут являемся мы с вами, отрываем их от интересных разговоров, задаем неинтересные вопросы, требуем чего-то и ждем и настаиваем. Естественно, что эти странные претензии их раздражают.

* * *

На полушутливый вопрос одного молодого человека, на ком следует и на ком не следует жениться, Туся ответила:

– Жениться можно только на той женщине, с которой вам, мужчине, было бы интересно встречаться и разговаривать, даже если бы она была не женщиной, а, как и вы, мужчиной.

* * *

– Терпеть не могу бабьих упреков: «Я отдала ему молодость, а он…» Что значит «отдала»? Ну а если так, и держала бы при себе свою молодость до пятидесяти лет…

* * *

У Туси был дар замечательной характерной актрисы – тоже один из не реализованных ею талантов. В ленинградские времена она с аппетитом показывала всех наших студентов и студенток:

Ирину Грушецкую, сообщившую ей по секрету, что в Москве у нее намечается роман с кем-то из конструктивистов: «Я всегда думала, что мне нравятся худые, ан нет! – Длинная пауза. – Оказывается, я люблю полных»;

Крюкова, белокурого, томного маменькиного сынка, с колечком на пальце (Туся изображала, как он изящно изгибает этот палец с кольцом, записывая лекции);

Людмилу Помян, студентку, которая любила рассказывать, что она особенно нравится морякам: «стоит мне закурить на улице – и сейчас же подходит морячок. У меня что-то роковое в изгибе верхней губы, вы не находите?» – и у Туси начинала изгибаться, прямо змеиться верхняя губа.

– Вам не кажется, Лидочка, – спрашивала Туся, – что Степанов30 (и она показывала его осклабленную, какую-то косую и многозубую улыбку) удивительно смахивает на мертвую лошадиную голову? «Терем-теремок, кто в тереме живет»…

Про Пискунова31 она говорила, что он – вылитый Урия Гип, и показывала, как он потирает руки; про Кононова32 – что он, конечно, только притворяется человеком, а на самом деле унылая старая лошадь; придет с работы домой и требует: «жена, сена!» – жена подвязывает ему под подбородок торбу, и он всю ночь, стоя, жует… Я часто жаловалась Тусе на Егорову, редакторшу Детгиза, которая загубила две мои книги. Встретившись с ней впервые, Туся была поражена ее злобным лицом, злобным голосом и немедленно начала ее изображать: «Как же вы не поняли, Лида, какая у нее главная профессия? Редакция – это так, случайный заработок. Каждый вечер она выходит на ловлю детей: посулит ребенку конфетку, заведет в пустую парадную и снимет с него валеночки». И Туся показывала, как Егорова, с лживой улыбкой, приманивает ребенка конфетой, потом, грузная, натужась, стаскивает с него валенки: «с одной ноги – за папу, с другой ноги – за маму».

Любила Туся показывать супругов Тихоновых – как муж говорит, говорит, говорит, без паузы, без передышки, а жена ждет, копит силы, словно на качелях раскачиваясь, – и вдруг встревает в его речь с размаху и говорит, говорит, говорит, и теперь уже он ждет, наливаясь от нетерпенья красной кровью, когда можно перебить и встрять.

Дар характерной актрисы – как и все ее дарования – не покидал Тусю до последних дней. Дней за десять до смерти она показывала, с трудом присев на постели, как Маша, очень глупая сестра, стоит Тусе побрести в ванную, начинает ее уговаривать, въедливым, тупым, настырным голосом:

– Тамара Григорьевна, лягте в коечку! Вы бы легли в коечку!

И как она по телефону уныло отвечает друзьям на расспросы о Тусином здоровье.

– Помните песню? – сказала мне Туся слабым голосом и с совершенно Машиной интонацией пропела: – Умер бедняга в больнице военной!

И хотя я вполне понимала ее собственное положение и полную неуместность этой строки – я смеялась, смеялась вместе с ней.

* * *

– Еду сегодня в трамвае, – рассказывала Туся, – теснота, трамвай переполнен. Передо мной стоит молодая дама, очень нарядная, шляпка на боку по последней моде, нейлоновые перчатки.

Входит контролер.

– Ваш билет, гражданка!

Дама, с величавой небрежностью, скосив глаза куда-то к затылку:

– У гражданина в заду!

И, повернув голову в пол-оборота, Туся величаво вытягивала кисть через плечо. Интонация и жест были такие точные, что мне казалось – я вижу у нее на руке тугую перчатку, а на волосах – розовую нарядную шляпку.

* * *

Туся очень необычно относилась к старости, к старению. Если скажешь о ком-нибудь из знакомых: «Она очень постарела. Была такая хорошенькая, а теперь ничего не осталось», – Туся начинала спорить: «Нет, по-моему, она и сейчас хороша. Имейте в виду, что красота человеческая очень стойкая вещь».

Я говорила, что старые лица, на мой взгляд, будто тряпкой стерты – и не догадываешься, какими они были прежде, в чем была их прелесть, «про что они». «Только увидя молодую фотографию, поймешь: ах, вот какое это было лицо, вот в чем его прелесть».

– Нет, я не согласна, – говорила Туся. – Напротив: только к пятидесяти годам в лице проступает его скрытая красота, его сущность. А в молодых лицах все неопределенно, неуловимо, еще основа не проступила.

Когда скончался Соломон Маркович, я приехала к Тусе. Он лежал у нее в комнате, на ее постели. Она отдернула простыню:

– Посмотрите, Лидочка, какой красивый, какой гордый, какой молодой. Какой красивый! – повторяла она, плача.

* * *

– Вы заметили, что люди артистического склада дольше остаются молодыми? Артистизм, то есть напряженная духовная деятельность – молодит. Люди искусства моложавы.

* * *

Весною, не знаю которого года, мы с Тусей под вечер идем из редакции пешком. Я ее провожаю; мы только что пересекли Литейный и идем по Бассейной. Разговор о любви. Я говорю, что поглощаемость личности этим чувством меня тяготит и утомляет. Что до меня, у меня это нечто вроде мании, очень мучительной.

– Нет, у меня не так, – говорит Туся. – Я не могу сказать, что бываю всецело поглощена каким-нибудь

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×