И многое сказано было прекрасно. Например, что от нас посылают на Запад вертухаев (литературных), а там – слушают их, записывают, учатся у них. Это верно.

Но: все остальное не без но. Я с горечью вспомнила наш с ним разговор давешний. Говорили мы об эмигрантах, о том, что они, уехав, непременно перестают понимать здешнее. «И я на Западе перестал бы?» – спросил он. «И вы. Хотя и поздней других». – «Почему перестал бы?» – «Потому что здесь появлялись бы новые люди, новые ситуации, здесь всё менялось бы непрерывно. Вы же знали бы только тех, кого раньше знали».

Так оно и вышло. Он, конечно, не стоит на месте, движется. Но:

1) Объявил замечательными, лучшими, здешних писателей «деревенщиков». Шестерых. А из них замечательны, видимо, двое (Белов, Можаев). Ему и Распутин нравится – здесь я ему показала бы свои выписки чудовищной распутинской безграмотности, фальши. А там – кто ему покажет? Там возле него интеллигентных литераторов нет.

2) Укорил, что американцы, ничего не понимающие в русской литературе, когда была здесь ярмарка, устроили обед, но не позвали вот тех «лучших». Да, американцы ни черта не понимают (без знания языка – что поймешь?), но ведь все это шестеро «лучших» – ни один из них не пошел бы на этот обед! Ведь за это их перестали бы печатать здесь, а они этого терять ни за что не желают.

3) Объяснил, что, мол, эти лучшие хорошо пишут о крестьянстве (даже лучше, чем Толстой и Бунин и Тургенев потому, что сами крестьяне). Конечно, хорошо писать можно, лишь зная вглубь всем естеством. Но – где у него Чехов? (Для него, боюсь, вообще Чехова нет.) И вообще: знать, увы, недостаточно. А его-то тянет найти лучшими деревенщиков, потому что, кроме крестьян, он никого в России не любит.

4) Сатира не нужна, – сказал он. Это, наверное, из-за Зиновьева, который действительно гадок. Ну а Войнович? Как вообще можно отменить какой-нибудь жанр? До того, как он написал «Теленка», он считал, что мемуары не нужны.

Иногда слышала я в этой беседе свои мысли, свои слова. Лень перечислять. Ну, например, что литература рождается болью.

Много говорил о Февральской революции, которую сейчас изучает по архивам. Слов, услышанных Володей, он не произносил – никакой либеральной сволочи (Володя по телефону уже признал, что ослышался). Но концепция такая: все загубила не Октябрьская революция, а Февральская. С этим я никогда не соглашусь. То есть: монархию надо было свергнуть, это свержение было органическим и потому совершилось легко и празднично (помню). Долой монархию – понимает ли он это? Не знаю. А вот что Временное правительство было слабо и сдалось даже без штурма – в этом он, наверное, прав. Прямо он насчет монархии не сказал, но понять можно его позицию и монархически. Жаль.

15 февраля 79, четверг, Переделкино, вечер. И я подумала о невосстановимости традиций – в искусстве, в гуманитарных науках. И похолодела. В искусстве ведь все уникально. Каждый человек – единственен; а художник? Не было бы, скажем, в России Жуковского – Господи! Не было бы Шиллера, Гёте, «Одиссеи» – да и Пушкину насколько труднее было бы пробиваться! А ведь Жуковский всего лишь счастливая случайность: один человек. И Солженицын – один. И каждый художник – один, и в нем нация теряет – сразу, в одном – целые слои культуры. В нем одном миллионы жизней. Один Блок – это целый мир, а потом смерть мира.

18 февраля 1979 г., Москва, воскресенье. А. И. (я слушала конец его интервью – большого – было очень плохо слышно) – А. И. заявил, что если мы будем воевать с Китаем, то миллиардный Китай нас уничтожит…

Прочла А. И. – гарвардскую речь127. Вот где гениальная проза – не менее гениальная, чем герценовская. Именно проза – в беллетристике он куда слабее. Что касается правильных или неправильных мыслей, то чувство правды – т. е. ощущение его правды – покидает меня, чуть он говорит о Средних веках и Возрождении, или – что Израиль хорошее государство, потому что религиозное. (Именно потому оно невыносимо.)

Сильно подозреваю: насчет Запада и его слабости он прав. Вообще для меня он прав, пока я его читаю – во всем (его прозу), потому что не бывают правы или неправы стихи. А мысли… Вот, например, он утверждает, будто Февральская революция была не нужна. Она была слаба, оказалась слаба, но падение самодержавия (охранки, черты оседлости, мещанства, поповщины, Распутина и распутинщины, бездарности) было – счастьем.

Он уже явился с нелюбовью к интеллигенции (уже в «Иване Денисовиче»), а потом она окрепла. (Нелюбовь.) Еще бы! Он ведь не понял ни АА, ни К. И. – в их очаровании – а остальное было шваль, партийная и беспартийная сволочь; вершина – Твардовский, да и тот не выпутался из Лакшина и Воронкова. Каверин? Порядочность, но не очарование.

Сколько я ему ни объясняла – я, в отличие от него пережившая 37–38, что в эти годы не только партийцев сажали, но и наилучшую интеллигенцию, – он не верил. А я же в очередях видела, как мало там было жен обкома – мало по сравнению с нами.

Нелюбовь к интеллигенции – это у него собственное, исконное, посконное.

Да, изгнание, разлука – тяжелая вещь. Вспомнила мой разговор с А. И. незадолго: «И я, если окажусь там, переменюсь?» – «И вы». И так и случилось. Потому что здесь он все же хоть изредка слышал что-нибудь поперечное себе (от друзей), а там уже ничего. Интервью же начинается прямо обращением к нашему тогдашнему разговору: «Я не переменился, я такой же»… Нет, милый и любимый, переменился.

Очень мне родное в «Гарвардской речи»: что нельзя человеческую душу все время снабжать потоком информации, рекламы и пр. Я тоже это очень болезненно ощущаю: когда работу души перебивают чужие рукописи, сообщения, голоса, сплетни и пр. Может быть, существуют нерабочие души? Как у Копелева? Им надо. А мне – нет.

28 февраля 79, среда, дача. И еще я об одном: какой у А. И. русский путь: от художества к нравственности. Гоголь. Толстой. Достоевский. Герцен (каждый по-своему, но – непременно). Пастернак… АА говорила: «Пастернак поставил себя над искусством». Удержалась, кажется, только она.

17 января 80, четверг, Переделкино. Прочла в № 127 «Вестника» интервью А. И. – Сапиэту128.

Прозрения гениальные (напр., Афганистан им напророчен); многое замечательно по уму и силе, но… он разоблачает Февраль. Так. Вероятно, февральская власть действительно была слаба и потому пришел Ленин, и она виновата. Но ведь Февральская революция свергла самодержавие – об этом он молчит. Самодержавие в это время было уже величайшей пошлостью. Свергнуть его надо было; Ал<ександра> и Н<иколай> – бездарности и пошляки. Их лучшесть сравнительно со Сталиным и пр. в том, что самодержавие не всюду лезло, и куда не лезло, там цвело, а куда лезло – там начинался смрад. Охранка – меньше охватом, чем ГПУ и ГУЛАГ, но охранка есть охранка. Сторонник ли он самодержавия – он молчит. Это дурно. Кроме того, он пишет, что

Февраль был делом всего двух столиц, а не страны. Ну, эти 2 столицы, быть может, стоили не меньше, чем страна. Он ненавидит Петра, Петербург, Ленина, Ленинград. А как же Пушкин, Ахматова, Блок – без Петербурга и Ленинграда? Затем хвалит «деревенскую» литературу. Там действительно удачи: Белов, Можаев. Ну а поэзия? А Войнович? Корнилов?

Ух, дорого обходится ему православие.

29 января 80, среда, Переделкино. Жена Владимова129 – бедствие. Со мной она пыталась задираться и меня поучать, но я «держала себя с руками».

– Почему у вас в книге ничего не говорится о Слуцком?

– Да ведь я не даю стенограммы исключения Пастернака, к тому же Слуцкий 2 года в больнице. (Этого они не знали.)

– А каких поэтов вы любите? Тарковского, конечно, я надеюсь.

Я перечисляю аккуратно всех, кого люблю. Она:

– Самойлова не люблю. Прозаичен.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×