Он и сквозь сон следил за правильностью ударений!
А сколько раз бывало: уснул; я умолкла – не шелохнулся; я задула свечу – спит; я дошла до двери – похрапывает; я вышла и для порядка стою минуту уже за дверью, уже под «Веснеянкой»… И вдруг:
– Ха-ха-ха! – искусственно-веселый смех, смех отчаяния из-за дверей. – Она воображает, что я сплю. Ну, иди, иди, дурочка, тебе пора, тебе спать хочется…
Я возвратилась и умолила его позволить мне почитать еще немножко, а о сне я и думать не могу – совсем не хочется, как будто день или утро.
Он позволил. Он так боялся остаться один! Я читала еще около часа. Он уснул и спал всю ночь до утра… Такое мне выпало счастье!
Но сегодня что-то не налаживался сон. Спит как будто бы и вдруг подаст голос, засмеется в самом неподходящем месте или, наоборот, с огорчением воскликнет (в подушку): «Какое несчастье!», совсем невпопад, когда Диккенс острит и я еле сдерживаю смех. Нет, не заснет он сегодня!
– «Вы, конечно, удивляетесь, капитан, – читаю я, – видя нас здесь, – сказала Флоренса, улыбаясь.
Очарованный капитан поцеловал свой железный крюк и, сам не зная для чего, проговорил: – «Держись крепче! держись крепче!» Лучшего комплимента не придумал он в эту минуту».
Спокойное, мерное дыхание. Я читаю, и читаю, и читаю. А быть может, он уснул? Попробую, пожалуй, сделать опыт.
Гашу свечу: спит.
Тут начинается операция самая трудная.
Чтобы его не разбудить, надо дойти в темноте до двери и открыть и закрыть ее, не прерывая чтения. Читать, и читать, и читать.
Но как же это читать в темноте?
Если умолкнуть, он сразу проснется, услыхав тишину.
Я научилась читать и в полной тьме. Если стихи, это и не очень-то трудно. Только что два часа читала «Одиссею» и вот в темноте произношу:
– «Встала из мрака младая с перстами пурпурными Эос», – а потом невесть что, лишь бы соблюсти размер: «Тут Телемах застрелил наповал женихов богоравных…»
С прозой труднее. Нету надежной опоры – размера. Говорить же надо без перерыва. Я делаю попытку во всех отношениях держаться на уровне подлинника и, ступая неслышно по комнате, без передышки плету чепуху, больше опасаясь запутаться в собственном вранье, чем натолкнуться на стул.
– «Никакое перо не опишет, – говорю я, в темноте бесшумно пробираясь к дверям, – обрамленное личико Флоренсы. Читатель легко себе представит злобную улыбку мистера Каркера, которая искривила его губы, которые скрывали его зубы, которых, по мнению капитана Куттля, было у него слишком много».
Я за дверью. Теперь так бы и кинуться с лестницы вниз. Но нельзя. Надо постоять для проверки. Лампа в прихожей прикручена, и «Веснеянки» не видно. А там, внизу, в столовой – яркий свет; под лампой Боба и Коля, наверное, еще играют в лото.
Прислушиваюсь. Сердце стучит толчками. Думаю, минут пять уже прошло. Теперь только бы благополучно спуститься, не наступив на те ступеньки, которые скрипят. Я знаю их наперечет и через них перешагиваю.
Ярко сияет висячая лампа над столом в столовой, Боба и Коля уже давно в кроватях.
– Уснул! – отвечаю я на вопрошающий мамин взгляд.
Однако это благополучный конец. А часто бывало, он прогонял меня, не уснув. А иногда лукавил, коварно позволял мне уйти, притворяясь спящим, и подслушивая, что я мелю. И выдавал мальчишкам.
Как-то раз после чтения французской переводной сказки, пробираясь в темноте к дверям, я сказала:
– Я удаляюсь, как фея прекрасная.
Он продолжал похрапывать. Но что было утром! Коля и Боба встретили меня дружным криком: «Фея прекрасная!» Он все слышал и им рассказал. Это прозвище было больнее мне, чем все прозвища, придуманные для издевки Колей: «длинноноска-большеглазка», «щекотунная баба», «Лидка-калитка – тонкая нитка».
«Фея пьет кофОя», – ехидно произнес Корней Иванович, прибегая к помощи Чехова.
Так, девочкой, я читала ему на ночь. Это была любимая моя игра. Так давал он мне дополнительные уроки литературы. А может быть, это было обучение еще чему-нибудь?
Хотя мне и неизвестны еще были тогда слова из его Дневника: «я бегал по комнате и выл часами», никто никогда в жизни не возбуждал во мне такого острого чувства жалости, как – с детства! – мой здоровый, избалованный успехом, удачливый, веселый отец.
14
Маршак говорил об одном горе-методисте, человеке унылом, занудливом, желчном, украшенном к тому же рябинками на щеках и синими очками:
– Он из принципа рябой и по убеждению подслеповатый…
Корней Иванович был по натуре весел, общителен и расположен к людям. Такова была его природа. Таким же был он «по убеждению», «из принципа». Веселье и доброжелательство он ставил высоко и культивировал старательно. В себе и в других. Любил и ценил веселых, щедрых, добрых. В его лексиконе слово «веселый» означало почти такую же высокую похвалу, как и «талантливый», а скука, скучное было равнозначно бездарности.
В своей статье «Матерям о детских журналах» он похвалил журнал «Маяк» с такой оговоркой:
«Есть тайный порок у «Маяка», и шепну вам, что это скука.
Конечно, «выпиливание и вырезывание» – это очень прекрасно, «дети, не мучьте животных!» – и того превосходнее, но ворвалось бы сюда на страницы что-нибудь удалое, лихое, бесшабашное, закружило бы, увлекло детей, – все же было бы легче дышать».
Вот оно и ворвалось, удалое, лихое, бесшабашное, но не на страницы «Маяка», а другого журнальчика: «Для детей».
До тех пор было твердо известно, что крокодил – животное грязно-буро-зеленого цвета, чье местожительство – Африка, речной ил, тина. Ну, может быть, еще и Зоологический сад: бревно бревном, в особой ванне. Но чтобы крокодил оказался пешеходом! Да еще на главной улице Петербурга, на чопорном Невском проспекте! Чтобы он курил папиросы, разговаривал по-немецки и походя глотал городовых! Неслыханно! Было от чего закружиться головам!
Только в припадке бесшабашного веселья сочиняются такие стихи.
Есть над чем подумать, разбирая первую детскую книжку Корнея Чуковского: над связью его поэмы с фольклором, английским и русским, над опорой на размеры и ритмы классической русской поэзии; можно заговорить о причудливости фабулы, о победе доброго начала над злодейским, но первое, что хочется сказать: вместе с «Крокодилом» ворвалось в жизнь миллионов детей веселье, которым был заряжен его автор.
Скуки он не терпел ни в книгах, ни в жизни. Не любил хмурых лиц, не одобрял людей, сосредотачивающихся на своей беде. В сказках у него всегда побеждает добро, а с добротой и веселье – и это не придумано, это очень для него органично. Тем более что смолоду присягнул он искусству, а искусство, он верил, побеждает всегда. (Словно тот фонарик, который своим светом спас несчастную муху из лап паука.)
– Бедный простофиля, – говорил он о критике, сделавшем своей профессией постоянное преследование в печати произведений большого поэта, – стихи все равно победят, – не в 61-м, так в 71-м, не в 71-м, так в 81-м, а он войдет в историю как гонитель поэзии. – Корней Иванович делал брезгливую гримасу: – Невкусно!
В 1963 году, в письме к поэту Петру Семынину, разбирая (с большой любовью) стихи из книги «Близость неба», он писал: «…Вы, как и всякий подлинный поэт, – проповедник, глашатай добра», а в разговорах нередко цитировал Уитмена: