только быть поэтом, но и писать стихи.
В ней есть прелесть глубины, но и роскошь ее учителя, Антокольского. И холод.
Гидаш – добродушен, мил, с хорошей улыбкой.
Заболоцкий – ленинградский, и из-за его плеча: Леня Савельев, юность{19}.
Некрасова.
Дозваниваюсь второй день к Константину Михайловичу, чтобы защитить виолы и, кроме того, спросить, дадут ли без него обещанные деньги Пастернаку. Но не могу его поймать. А надо.
Симонов на мой звонок через секретаря передал, чтобы я пришла к четырем в редакцию.
Хорошо. Я скоро тоже научусь беседовать с ним через секретарей и при помощи резолюций.
Я пришла. Он был облеплен людьми. Я немного посидела с Ивинской, которая явно тупа, и глупа, и груба. Пока пытаюсь ее учить. Но это зря. Если бы она хоть бумаги могла хранить, хоть корректуру читать – мелкий шрифт.
Меня позвал Симонов.
– У меня есть пять минут, – сказал он.
– Хорошо.
Я была готова. Я сказала ему – если у вас нет возражений против мысли, которую выражает Заболоцкий о хоре светил и цветов, – почему вы возражаете против силы выражения его мысли? А
– Я никогда не обращаю на это внимание, – сказал он.
«Ну так пишите тогда статьи и не трогайте стихов», – надо было ответить, но я смолчала.
Поэма была за мной.
– Передайте Заболоцкому, – сказал Константин Михайлович, – что Симонов просит его переделать кусок, чтобы не было архаизмов: виолы, лилеи…{20} А вы, Лидия Корнеевна, можете продолжать высказывать свое мнение, – прибавил он зло, – так как это не повредит вашему доброму имени.
– Я не о добром имени своем хлопочу, – сказала я.
– Но разве вы забыли, что было с «Торжеством Земледелия»?{21} И можете поручиться, что из-за этих архаических строк не будет того же?
– Нет, не могу. Но что угодно может быть из-за любых строк – не только этих.
Затем разговор перешел на Пастернака.
Я спросила, заплатят ли Пастернаку аванс, обещанный ему, без Симонова.
Тот дал при мне распоряжение и добавил:
– Не знаю, как Борис Леонидович, – но
– Дай бог, вы никогда не будете на его месте.
Он стал собирать бумаги в свой желтый роскошный портфель. Я ушла. О, кажется, теперь я начинаю его постигать. Он хочет быть благодетелем и чтобы ему были за это благодарны. А люди не хотят благодеяний. Они хотят уважения по заслугам. Поэму Заболоцкого надо печатать не потому, что он восемь лет был в лагере, а потому, что поэма его хороша. Пастернака Симонов обязан сейчас поддержать, а не оказывать ему милости –
Поэма Недогонова. Человек способный, бесспорно. И Твардовский, и Маяковский, и Некрасов – и боек, и кругл, и идилличен. Ему обеспечена Сталинская премия {22}.
В «Новый Мир» – отдать Гидаша в набор. Чтобы он скорей получил деньги. В машинку.
Глазу лучше, лучше! Пятнышка передо мной почти нет и буквы не расплываются. И я полегоньку читаю.
Симонов не звонит. Сердится? Болен? Занят?
Меня подмывает написать ему письмо – о стихах. Чтобы разъяснить основу и снять недоразумение со звуками. Не в звуках самих по себе дело, а в мобилизации всех подспудных сил языка на осуществление замысла поэта. Все должно на него работать – и звуки тоже.
Я даже набросала черновик письма – но послать ли? Не будет ли это также письмом к К. и прочей мрази?
В два часа должен был быть Недогонов. И подвел – не явился. Вероятно, он звонил, когда меня не было, хотя мы условились, что он явится без звонка. А я на час забегала в «Новый Мир». Сдала в набор Гидаша. Я хочу ввести свои порядки – в хранении и исправлении рукописей.
Кроме того, написала довольно язвительное письмо Кривицкому в ответ на его атаки на Гидаша.
Потом разбиралась в папке стихов. Адалис (которая уже кидалась на меня; волчья улыбка; страшный напор, а поэма ее пустота и бездарность и надо придумать причину отказа умно и политично){24}.
Рискнула. Послала сегодня письмо Симонову.
Был Лейтин – я его вызвала, чтобы сделать поправки к Фининбергу{25}, которого уже давно решено было печатать – да невозможно было добыть адрес Лейтина. А теперь, кажется, в № 1 опоздали. Это жаль – и стихи и перевод первоклассны. Добыла у него интересного тувинца – как раз необходима литература братских народов.
Завтра у меня прием.
Спала плохо, на приеме была шальная. Сама читала стихи и натрудила глаз. Были: Белинский (способный, но подозрительно похожий на Рейсера, только красивый и умный){26}, Лейтин – больной, забитый; Сашин – интригующий, корректный, хитрый, трусливый и нагловатый вместе. Видя, что к Симонову послали курьера, я вложила туда записку о Фининберге – но ответа не последовало. А мне очень хочется напечатать этот стих – и хорош, и старику подмога.
Вечером Ивинская и Сашин уговорили меня пойти на вечер одного стихотворения, и я сдуру согласилась. Трудно, холодно было идти. Накурено, душно в зале. Тридцать девять стихов! Я на третьем уже ничего не понимала. Кажется, интересна З. Шишова{27} . Голоса долетали до меня как из рупора – я никого не видела без очков, хотя сидела близко. Кажется, интересен был Светлов – про ангелов{28} .
Радость. Симонов позвонил. Выдержал экзамен и позвонил сам – т. е. не рассердился на письмо, которое ведь было «учительное». И еще радость. Ему понравился приложенный к письму Зыбковец{29}, и он сказал, что напечатает его. И еще радость: он согласился, что не надо никакой «подборки молодых», что это неважно – молодые или старые, – а просто в двух номерах будут лирические стихи: во втором – тех поэтов, которые начали в 30-х годах, в третьем – тех, которые начали в 40-х. И Симонов будет во втором. Это очень умно и положит предел