наполняло его радостью. Ведь вот он не стынет, этот мальчик, — значит, он жив еще, жив!
Сам Лунин жестоко озяб, не чувствовал своих ног и не был даже уверен, может ли он еще шевелить ими. Грузовик вез длинные сигароподобные торпеды для бомбардировщиков-торпедоносцев, и Лунин лежал во впадине между двумя торпедами, прикрытыми рогожей. Они были еще холоднее, чем воздух, и он через рогожу, через тулуп чувствовал ледяное прикосновение их выгнутых металлических спин. В другое время такое путешествие показалось бы ему мучительным. Но с того мгновения, когда он на набережной Фонтанки отдал незнакомой женщине привезенный с собой хлеб и решил спасти ее и детей, он беспрестанно находился в каком-то особом душевном состоянии, которое не позволяло ему думать о себе и сделало нечувствительным ко всем лишениям и неудобствам.
Расставшись с Ховриным, он торопливо зашагал назад на улицу Маяковского, чтобы как можно скорее уговорить ее ехать вместе с ним и помочь ей собраться. Он вспомнил, что она хотела идти в свою мастерскую, и очень боялся не застать ее дома. Его охватило нетерпение, он с досадой думал о каждой возможной задержке. Поспешно взбежал он по лестнице, толкнул дверь и вошел в квартиру. Остановился в прихожей и прислушался. Ни звука. Он вошел в её комнату. Она лежала одетая на кровати между своими детьми.
У него сердце остановилось от страха, когда он увидел их неподвижные бледные лица, такие бледные, каких не бывает у живых людей. Но, прислушавшись, он услышал их тихое дыхание. Они спали. Он не ожидал застать ее спящей и растерянно оглядывался, не зная, будить ее или нет.
У него не хватило духу разбудить, и он стал ждать, надеясь, что она вот-вот проснется. В комнате уже опять было прохладно, и он снова растопил печку. Он заметил, что в ведре нет ни капли воды, и отправился в подвал за водою. Потом принялся заново перекладывать провизию в углу на газете. Всем этим он занимался, не стараясь особенно соблюдать тишину, и беспрестанно поглядывал — не проснулась ли она… Особенно шумно получалось, когда он раскалывал топором доски, чтобы бросить их в печурку. Но ни она, ни дети не просыпались даже при стуке топора.
Никакого дела ему больше не находилось, и он, облокотясь о спинку кровати, стал смотреть ей в лицо. Впервые он подумал о том, сколько ей может быть лет. Голод стирал возрастные различия на лицах женщин, и все они, и совсем молодые и пожилые, казались одинаковыми, лишенными возраста. Нет, она не пожилая, но ей всё-таки не меньше тридцати. До войны она, верно, была круглолицей, с коротеньким, пухлым носиком. Лицо миловидное, но очень обыкновенное. Однако сейчас об этом можно было только догадываться. Щёки ее ввалились, и лицо вовсе не казалось круглым. От темных пятен под веками глазные впадины стали огромными. Приподнятые, словно удивленные, брови на светлом, чистом лбу придавали лицу выражение беззащитности, от которого у Лунина щемило сердце. Изнемогая под бременем нежности, он смотрел и смотрел на нее и не мог насмотреться.
Внезапно услышал он за дверью быстрые шлепающие шаги и вспомнил, что в квартире есть еще какая-то старуха. Хорошо, что хоть она не спит. Лунин открыл дверь в прихожую и увидел, как старуха шмыгнула в кухню. Лунин пошел вслед за нею на кухню.
Это была очень старая старуха, сгорбленная, с темным морщинистым лицом, с совиными глазами без ресниц, с большими кистями костистых рук. Она стояла у кухонного окна и смотрела на Лунина не мигая.
— Здравствуйте, — сказал Лунин.
Она ответила ему что-то, но он не понял, что она ему ответила. Она что-то торопливо рассказывала ему, но у него создалось впечатление, будто он слышит ее рассказ с середины и не понимает, потому что не знает начала. Она рассказывала про какого-то человека, совершенно ему неведомого, и Лунин понял только, что человек этот тоже военный и что продукты должен был бы на самом деле привезти им этот человек, а вовсе не Лунин, — тогда всё было бы хорошо, правильно.
— Да про кого вы говорите?
— Про него, — сказала старуха. — Летом он пришел, сидел со мной весь день, всё уйти не мог, а ушел — ни одного письма не написал.
— Да кто он такой? — спросил Лунин. — Муж?
— Нет, не муж. Муж ее умер. Хороший был человек.
Тоже ее мучил — болел, болел и умер. А этот — не знаю, кто такой. Военный. И до войны военный был. Всю весну каждое воскресенье приезжал. Как не нужно было, так ездил, а как стало нужно — пропал.
'Так вот оно что! Ее вдобавок бросил какой-то мерзавец!' — подумал Лунин нахмурясь. Его жалость к ней стала еще острее. Он не колеблясь произвел того неведомого военного в мерзавцы. Обмануть ее, предать мог только мерзавец.
— А она ждет его?
— Не знаю. Если спросить, скажет, что не ждет.
— А если не спросить?
— Если не спросить, так ждет.
Лунин замолчал.
Старуха тоже помолчала, потом сказала:
— А может быть, его убили.
Конечно, очень могло быть, что его убили и что гнев Лунина несправедлив и напрасен. Лунин понимал это, но всё равно не мог думать о нем с приязнью. Хотя, впрочем, какое ему дело, это всё чужие дела, нисколько его не касающиеся. Нужно увезти ее отсюда, вот и всё…
— Давно спит? — спросил он шёпотом.
— А как вы ушли, так и заснула.
— И в мастерскую не ходила?
— Совсем уже было собралась, да заснула нечаянно и спит.
— А как вы думаете, скоро проснется?
— Нет, теперь так и будет спать.
— До каких же пор?
— А пока не разбудят. Потому что поела.
— А вы отчего же не заснули? Ведь вы тоже поели.
— Я уж высплюсь, когда умру. До тех пор мне сна нет.
Так, в нерешительности, просидел он до вечера. Много раз заходил он в комнату к спящим и подолгу стоял над ними, смотрел, как они спят. Он кашлял, гремел ведром, печкой, несколько раз даже, словно нечаянно, толкнул спинку кровати. Однако и она и дети продолжали спать. Отчаяние охватило его. Когда стало темнеть и пришлось зажечь свет, он поставил фитюльку с огоньком так, чтобы свет падал ей прямо в лицо. Веки ее вздрогнули, но она не проснулась. Тогда он набрался храбрости и взял ее за
Она открыла глаза, показавшиеся ему при мерцании огонька огромными, темными и блестящими.
— Это вы? — спросила она тихо и еле заметным движением пальцев пожала ему руку.
Много раз он потом вспоминал, как она обрадовалась, увидев его, и как пожала ему руку. Она спустила ноги с кровати, села, поправила волосы, ласково смотря ему в лицо. Он сейчас же, торопясь и волнуясь, стал ей выкладывать всё.
Она слушала молча. Ее молчание он истолковал как несогласие. Ему стало страшно, что она откажется ехать, и он настаивал, требовал, громоздя один довод на другой. Он говорил ей, что здесь она погибнет без всякой пользы, для победы, что здесь она и ее дети едят хлеб, который так нужен бойцам, защищающим город; что у нее нет никакого права бессмысленно жертвовать детьми; что это Гитлер хочет, чтобы дети ее погибли, для того он и устроил осаду, и она, спася своих детей, разрушит планы Гитлера; что там, за озером, поправившись и поправив своих детей, она сможет работать или воевать, как ей больше понравится, и быть полезнейшим для страны человеком, и главное — опять и опять, что она не имеет права жертвовать детьми.
Она слушала молча, но выражение лица ее постоянно менялось, и он жадно следил за ее лицом, стараясь отгадать, что в ней происходит.
— Хорошо, — сказала она. — Но как же Анна Степановна? Анну Степановну я оставить не могу.
Анна Степановна? Какая Анна Степановна? Вот эта старуха, которая на кухне? А он-то о ней и не