уйти от них в тучи. Нет, за себя Лунин не тревожился, но за Татаренко тревожился очень.
С двумя 'Мессершмиттами' Татаренко не совладать. Да и положение у него гораздо труднее, чем у Лунина, Там, внизу, рядом с ним — вода, а вода — не туча, это сосед опасный. Возле воды — так же как возле земли — всякий маневр рискован. Чуть-чуть не рассчитаешь какой-нибудь поворот, ошибешься на метр — и врежешься.
И вдруг Лунин заметил, что самолет Татаренко опустился еще ниже и понесся, кружась, над самой водой, едва не задевая гребней волн.
Зачем Татаренко это сделал? Нечаянно, по незнанию или обдуманно?
Если обдуманно, так это великолепно!
Два 'Мессершмитта' вертятся над ним, боятся опуститься так низко. Только очень искусный и уверенный в себе летчик способен отважиться на такую штуку. Он для них неуязвим, потому что они боятся приблизиться к воде. Он верит в себя больше, чем они в себя, и на этом он построил свой расчет. Конечно, он поступил безобразно, оставив Лунина, но до чего он всё же смелый и способный мальчик…
Внезапно один 'Мессершмитт', находясь прямо над самолетом Татаренко, спикировал на него сверху.
Это оказалось самоубийством.
Пытаясь выйти из пике, 'Мессершмитт' задел крылом за поверхность воды и переломился надвое.
Катастрофа эта произошла на глазах у всех, и немецкие летчики, видевшие ее, растерялись. Лунин воспользовался мгновенным их замешательством и точной очередью сбил один из нападавших на него 'Мессершмиттов'.
Тогда два уцелевших 'Мессершмитта' обратились в бегство и исчезли в тучах.
Татаренко поднялся к Лунину и пошел за ним.
Самолеты их эскадрильи, сопровождавшие штурмовики до самого Синявина, вернулись раньше их и находились уже на аэродроме. Так Лунину и не удалось на этот раз повидать работу 'горбатых'.
Лунин и Татаренко приземлились почти одновременно и почти одновременно вышли из самолетов. И Лунин увидел лицо Татаренко — возбужденное, счастливое лицо!
Это выражение довольства и счастья на лице у Татаренко внезапно привело Лунина в состояние бешенства. Так он, к тому же, доволен собой! Еще бы, ведь он побывал в бою, и 'Мессершмитт', который на него пикировал, благодаря его находчивости оказался в воде. Он чувствовал себя героем! Значит, он ничего не понял. Ну что ж, Лунин заставит его понять…
— Гвардии сержант Татаренко!
Татаренко стоял возле своего самолета, окруженный летчиками и техниками. Большие его ладони двигались вверху, изображая собой самолет, это он рассказывал о бое, в котором только что принимал участие, о том, как перевернулся и нырнул в озеро 'Мессершмитт'. Кудрявая его голова возвышалась над всеми, глаза блестели, и со всех сторон на него были устремлены восхищенные взоры. Услышав голос Лунина, он удивленно поднял брови — Лунин обычно звал его просто Татаренко, а не гвардии сержантом — и проворно подбежал к своему командиру. Все повернули головы, ожидая, что скажет ему Лунин. Татаренко стоял перед Луниным почтительно, но с легкой улыбкой на губах, и было ясно, что он не ожидает ничего, кроме похвалы.
Эта улыбка окончательно взорвала Лунина.
— Гвардии сержант Татаренко! — сказал он, не узнавая своего собственного голоса, точно это говорил не он, а кто-то другой. — Вы вели себя позорно…
Лицо Татаренко дернулось.
— Вы сегодня бросили меня в бою, — продолжал Лунин. — Более позорного поступка летчик совершить не может.
— Товарищ майор! — воскликнул Татаренко, и лицо его стало густо малиновым. — Я… я не бросал вас…
— Если это повторится, вы будете отстранены от полетов, — сказал Лунин, не слушая.
— Так получилось… Я пошел за 'Мессершмиттом'…
— Всё, — сказал Лунин. — Идите.
Татаренко повернулся и зашагал прочь, опустив голову, подняв угловатые плечи. Все молча смотрели ему вслед, а он не смел оглянуться, не смел ни с кем встретиться глазами. И Лунин вдруг проникся к нему острой жалостью.
Он уже не был уверен, что поступил правильно. Он вспомнил свой собственный первый бой. Да ведь он вел себя тогда куда глупее, чем Татаренко, а между тем Рассохин не сказал ему ничего… Впрочем, Рассохин, конечно, видел, что Лунин сам понял свои ошибки, и только потому не сказал ему ничего, а Татаренко не понял и был вполне доволен собой, а ему необходимо было сказать. Но, вероятно, не так резко, не горячась… Или нет, даже еще резче, но не при других… Главное, не при других: он самолюбив, ему тяжелее всего, что это слышали все… А впрочем, кто знает… Да уж теперь всё равно ничего не изменишь… Тяжело управлять людьми — куда тяжелей, чем управлять самолетом…
С этого дня, с этого первого боя эскадрилья почти беспрерывно была в боях. Татаренко оставался ведомым Лунина, и они постоянно находились вместе — и в небе и на земле. Тот первый бой казался теперь самым маленьким, самым незначительным, и о нем они никогда не говорили. Однако, глянув в глаза Татаренко, Лунин всякий раз убеждался, что тот всё помнит. И Татаренко в глазах Лунина читал, что он не забыл ничего.
Они сопровождали штурмовики и бомбардировщики в район Синявина и каждый раз неизменно встречались с 'Мессершмиттами'. Иногда эти встречи происходили над лесом — то над нашими наземными войсками, то за линией фронта, над немцами, — но чаще над озером, так как 'Мессершмитты' постоянно стремились перехватить советские самолеты возможно дальше от цели. В бой втягивались то две-три пары, то: вся эскадрилья целиком.
По мере того как бои за Синявинские высоты становились упорнее, количество 'Мессершмиттоз' всё возрастало. Но росло и число советских самолетов. За лето вблизи Ладожского озера было оборудовано несколько новых аэродромов на затерянных в лесах полянах, и на этих аэродромах теперь разместили новые авиационные эскадрильи и полки. Никогда еще не было над Ладогой столько авиации, и вражеской и нашей, как в эти дни. Среди вновь созданных советских авиационных частей были, конечно, и истребители, и Лунин нередко встречался с ними в воздухе. Порой число сражающихся истребителей доходило до нескольких десятков с обеих сторон. Когда одни самолеты возвращались на аэродромы за горючим, другие занимали их место в бою, и огромный клубок стреляющих, догоняющих друг друга самолетов кружился над озером от зари до зари.
Уже через каких-нибудь три-четыре дня молодые летчики эскадрильи стали чувствовать себя старыми, опытными бойцами. Да так и все к ним теперь относились, — столько раз каждый из них за эти несколько дней встречался со смертью. У них даже лица изменились, выражение глаз, еще недавно совсем детское, стало другим, суровым. У многих из них было уже на счету по нескольку сбитых вражеских самолетов, — у Татаренко, например, целых пять. Правда, из этих пяти только один считался сбитым Татаренко самостоятельно, — тот, который в первом бою переломился, зацепившись крылом за воду, — а остальные числились как сбитые им совместно с Луниным. Татаренко теперь никогда не отставал от Лунина, никогда не покидал его, следовал за ним всюду, сражался только рядом с ним, и никак невозможно было определить, какой из 'Мессершмиттов' сбит Луниным, а какой Татаренко.
Это были утомительные дни, трудные, страшные и всё же радостные: летчики чувствовали, что они сильнее немцев. Несмотря на все старания, 'Мессершмиттам' почти никогда не удавалось помешать нашим бомбардировщикам бомбить и нашим штурмовикам штурмовать. Советские истребители всякий раз перехватывали 'Мессершмитты', отбивали все их атаки, связывали их боем и не отпускали до тех пор, пока штурмовики или бомбардировщики, сделав свое дело, не возвращались домой.
В этих воздушных боях потери немцев, несомненно, были очень велики. Однако эскадрилья Лунина тоже несла потери, и немалые. И притом такие, которых, как казалось, можно было бы избежать.
Началось с того, что Кузнецов потерял свой самолет, и при довольно странных обстоятельствах. Над озером Кузнецова и Остросаблина атаковал 'Мессершмитт', причем атаковал вяло, трусливо: дал одну