летчик Вадим Лазаревич.
Случилось это возле Синявина, над передовой. Бомбардировщики под охраной Лунина, Татаренко, Хаметова и Лазаревича бомбили немецкие дзоты на холме. С холма по советским самолетам стреляли зенитки, но вялый огонь причинял мало беспокойства. Потом появились два 'Мессершмитта' и, кружась, сделали новую неуверенную попытку прорваться к бомбардировщикам. Но четыре советских истребителя отогнали их, и они до конца бомбежки вертелись в стороне, время от времени постреливая. И вдруг самолет Лазаревича загорелся.
Пламя сразу охватило его, и, весь в черном дыму, он быстро терял высоту. Лунин не спускал с него глаз, нетерпеливо ожидая, когда наконец от него отделится человеческая фигурка с парашютом. Но Лазаревич так, из самолета и не выпрыгнул. Неизвестно, что ему помешало прыгнуть: был ли он ранен, или обожжен, или потерял сознание от дыма и жара, или просто растерялся. Самолет, пылая, упал в лес — немного позади нашего переднего края, и Лазаревич сгорел вместе с самолетом.
Это была первая смерть среди летчиков нового состава. Боль, вызванная гибелью Лазаревича, показала им самим, как они сроднились друг с другом за короткое время. Карякин, с начала боев выпускавший по примеру Кабанкова 'Боевой листок', выпустил номер с портретом Лазаревича в траурной рамке и большой статьей под названием: 'Мы отомстим за тебя, Вадим!'. Вспомнили, что Лазаревич был женат, и решили написать письмо его жене. Писали сообща, вечером, после полетов, при свете керосиновой лампы, и письмо вышло торжественное и трогательное. В нем они называли Вадима Лазаревича героем, павшим смертью храбрых за Родину, рассказывали, как любили его, клялись довести до конца то дело, за которое он отдал жизнь, и вечно хранить о нем память, обещали молодой его вдове дружбу и помощь…
За одну неделю боев от десяти новых самолетов, которых так долго ждали, осталось только шесть. Боевая мощь эскадрильи сократилась почти вдвое. Лунин и Ермаков были очень удручены этим, тем более что такой значительный урон был не вполне объясним.
— Что ни говори, а всё-таки тут летчики тоже виноваты, — утверждал Ермаков. — Остросаблин, Дзига и бедняга Лазаревич — это всё народ послабей. Небось у вас и у Татаренко самолеты не загорятся.
Но Лунин был убежден, что здесь летчику не поможет ни опытность, ни искусство. И через несколько дней стало ясно, что он прав.
Все эти события происходили у Славы почти на глазах: он провожал летчиков в каждый полет, он встречал их на аэродроме при возвращении, он тут же, у самолетов, слышал их рассказы обо всем, что случилось с ними в бою. Пока самолеты находились в воздухе, он проводил время с Кузнецовым, Дзигой и Остросаблиным, выслушивал их сетования, утешал их как умел и горевал вместе с ними.
Вместе с Луниным и всеми летчиками. почувствовал он себя обиженным, когда до аэродрома дошла весть, что первая и третья эскадрильи полка, перевооружившиеся в тылу, получили не 'Харрикейны', а новые советские самолеты, те самые, о которых они слышали еще весной. Вышло несправедливо: вторая эскадрилья, которую из уважения к ее заслугам раньше всех отправили на перевооружение, оказалась обделенной.
— Хоть бы посмотреть, как на них летают… — вздыхал Иван Дзига.
— А я и смотреть не хочу! — с горячностью говорил Остросаблин. — Очень надо! Они будут летать и драться, а мы слоняться по аэродрому…
И Слава вполне разделял его горячность и тоже негодовал на обидное положение, в котором оказалась эскадрилья.
Но, кроме забот и огорчений, общих для всей эскадрильи, были у Славы и свои собственные, личные заботы и огорчения.
Вернувшись из Вологодской области после безмятежно проведенного лета, он нашел целую кипу писем от отца. Отец его, Всеволод Андреевич, наконец с громадным опозданием узнал обо всем, что случилось с семьей. Он знал уже не только о гибели жены, но и о смерти тестя. Как и до всех во всей стране, докатилась до него страшная весть о голоде в Ленинграде. Представление обо всем, что происходило в его родном городе, было у него довольно неясное, но от этой неясности всё казалось ему еще ужаснее. Двое осиротелых детей, беспомощных, слабых, брошенных среди чужих людей в вымирающем от голода осажденном городе, под обстрелом, под бомбами, среди разрушенных домов и валяющихся по улицам трупов… Он сам всё это время был беспрерывно в боях, дивизия, в которой он служил, сражалась в верховьях Дона, он жил трудной, до предела напряженной жизнью, но о детях своих он не забывал никогда. Однако что он мог сделать? Как им помочь? Он мог только писать письма. И он писал письма.
От Сони он узнал — тоже с большим опозданием, — что Слава уехал из города и живет где-то на аэродроме, у летчиков. Соня писала, что там его хорошо кормят, но это мало успокаивало. Всеволода Андреевича. Аэродром фронт, а фронт вовсе не место для двенадцатилетнего ребенка. К тому времени у Всеволода Андреевича установилась переписка с одной родственницей, пожилой и семейной. женщиной, которая вместе с заводом, где работал ее муж, эвакуировалась из Харькова в Сибирь. У нее тоже были дети, и она соглашалась взять к себе Славу. И, несмотря на то что согласие свое она сопровождала в письмах множеством ссылок на разные житейские трудности, множеством дополнений и оговорок, которые заставляли несколько сомневаться в ее искренности, Всеволод Андреевич считал, что Славе, раз ему удалось выехать из города, следует ехать к ней.
От Сони он узнал номер полевой почты тех летчиков, которые приютили Славу, и стал писать — прежде всего, конечно, самому Славе, а затем и комиссару части, то есть Ермакову. Он сердечно и пылко благодарил комиссара за спасение мальчика от голода, за заботу о нем, и тут же умолял посодействовать отъезду Славы в Сибирь к двоюродной тете.
Ермаков с самого начала принимал не меньшее участие в Славиной судьбе, чем Лунин. Он жалел Славу, любил его, привык к нему и, в сущности, очень баловал, относясь с бесконечной снисходительностью ко всему, что Слава делал. И письма Всеволода Андреевича читал он с сомнениями, колеблясь и не зная, как поступить.
Ему вовсе не хотелось расставаться со Славой, и он не был уверен, что это необходимо. Например, для здоровья Славы пребывание в полку было, безусловно, полезно: тут не могло быть двух мнений, стоило только посмотреть на его розовые круглые щёки и вспомнить, каким он был, когда его привезли из Ленинграда. Сказать по правде, Ермаков в глубине души считал, что пребывание Славы в полку полезно и для полка, хотя, пожалуй, не мог бы объяснить, чем именно. Конечно, в утвержденных списках личного состава авиационных частей не предусмотрено место для двенадцатилетнего мальчика, а Ермаков весьма уважал всякие списки и наставления, однако он не мог не заметить, как смягчались и прояснялись лица летчиков и техников, когда они видели Славу, как смеялись и шутили они, разговаривая с ним, и не мог избавиться от мысли, что всё это идет им на пользу. Читая письма Всеволода Андреевича, он испытывал враждебное чувство к этой уехавшей в Сибирь двоюродной тете. С какой стати и за какие заслуги полк должен отдать ей мальчика, которого они спасли от голода, одели, пригрели, с которым сжились и которого полюбили как дружка, как братишку?
Но, с другой стороны, отец есть отец, с этим нельзя не считаться. Да и не дело, пожалуй, воинской части, второй год находящейся в беспрерывных тяжелых боях, воспитывать ребят. И, главное, мальчику Славиного возраста необходимо учиться в школе, а на фронте школ нет.
Этот довод Ермаков считал самым убедительным из всех доводов, приводимых в письмах Всеволодом Андреевичем. Когда Славу привезли на аэродром, он был слишком слаб и ни о каком ученье нечего было и думать, его нужно было кормить, а не учить. Но теперь, когда он окреп, он должен учиться. Один год он уже потерял, нельзя допустить, чтобы он потерял и второй. А где он может учиться? Только живя у двоюродной тети…
Из писем отца, из слов Ермакова Слава знал об этих планах и всякий раз, услышав про свою уехавшую в Сибирь тетю, бледнел от ненависти и страха. Уехать к тете — это для него значило навсегда расстаться с Луниным, с летчиками, с полком, который давно стал для него родным домом. А так как он понимал, что отправка в Сибирь ему действительно угрожает, он стал чувствовать себя как человек, находящийся в крайней опасности.
Но он сразу забыл о своих тревогах, когда на аэродром внезапно пришла весть, что Лунин выпрыгнул из горящего самолета за линией фронта, а Илья Татаренко пропал без вести.