не всякая лабуда проскочит. Потребовали автора доноса… Её нет, но приходится назвать имя и фамилию. Её знают все, но она совсем не злобная женщина, вне всякой политики, скорее не умная и тихая…
Она не в состоянии написать такое…
Но вот собственноручная подпись.
Мадам действительно вся в завитушках, но… но ведь с извилинами там гораздо хуже…
А ещё… Борис Андреевич Бабочкин сам привёл её в мастерскую. И вот уже скоро год она сиднем сидит на задней скамейке и молчит…
Как-то один из студентов постарше сказал Борису Андреевичу:
— Зачем она здесь сидит? Она же ничего не понимает…
— А помолчать можешь? — спросил Бабочкин. — Да, она ничего не может. Но она актриса — понимаешь, актриса, с именем и прошлым. У неё двое детей. И ей надо их кормить. А она и этого не умеет… И мужика у неё нет. Вот пусть и сидит.
— Но хотя бы пусть не даёт указаний…
— Об этом я её попрошу.
И вот от имени этой женщины написан донос на Бориса Андреевича. Кто, на самом деле, состряпал этот пасквиль?! Чтобы разрядить обстановку и смягчить ситуацию выступил руководитель объединённой мастерской, режиссёрско-актёрской, Сергей Апполинарьевич Герасимов… Смягчал, смягчал и стало ясно, чьих рук это дело. Да и догадаться было не трудно… Уже нет в институте всемирно известного Сергея Эйзенштейна, бессменного заведующего кафедрой режиссуры, отодвинут на самый край сражения талантливый знаток актёрских тонкостей кинорежиссер Юлий Райзман (бывший завкафедрой актёрского мастерства), Льва Кулешова вообще заткнули за печку (как возможного формалиста)…
«Иных уж нет, а те далече…» И С.А. Герасимов, находящийся на пике партийности, водрузивший там свой флаг насквозь фальшивой «Молодой гвардии», объединяет две кафедры (режиссерскую и актёрскую), публикует какую-то абракадабру в знак теоретического обоснования этой идеи и становится Завом Объединённой КАФЕДРЫ. Он-то знает, что Борис Андреевич не согласится работать под его началом… Ну, посудите сами, один из выдающихся деятелей русской сцены, легенда современного кинематографа, будет под мощной и бесцеремонной пятой натужного, до предела советизированного режиссёра, да ещё «о-о- очень, ну, о-о-очень!» посредственного артиста с международными амбициями… Жена Герасимова, знаменитая артистка своего времени, Тамара Федоровна Макарова, настаивала в коридорах и кулуарах собраний, имея в виду своего суверенного супруга:
— Он не только выдающийся кинорежиссёр и педагог. Поймите! Он — режиссёр-философ!! — В её исполнении слово «философ» кидало на обе лопатки Спинозу, Гегеля и Канта одновременно… — Он артист-мыслитель! — её пафос парил, как открытый плавательный бассейн с подогретой водой в морозное утро. — Он политический и партийный деятель Советского государства. И всего кинематографа! — слушатель увядал и скукоживался…
После смерти Бориса Андреевича прошло не так уж много времени, и уже слышны панегирики не только его таланту (это понятно и бесспорно), но его прямоте, взыскательности и резкости суждений. Дескать даже скучать как-то стали без его придирчивости и резкостей… При жизни эти качества его характера вызывали злобное раздражение окружающих и жестокую мстительность.
Те, кто его хорошо знал, знали не только его художественные взлёты, но были свидетелями его глубоких депрессий, разящей саркастичности.
Актёрская профессия, с одной стороны, такая жалкая, унизительная, пока актёр старается изобразить, показать то, чего сам толком не ведает, не чувствует, и сыграть потому толком не умеет. Об этом Бабочкин говорил нередко и беспощадно. А вот с другой, малодоступной стороны: актёр это вселенский транслятор, зеркало мира, властитель если не умов, то всей чувственной сферы, великолепно отлаженный инструмент, способный звуки, движения и значения бытия раскрывать людям. И всё это не от ума, не от высокой образованности (что актёру может быть тоже не чуждо), а отчего-то другого…
Вот этого Бабочкин никогда впрямую не говорил — он, казалось, боялся, что его неправильно поймут, оскорбят подозрением в излишне пафосном изъяснении или в неточностях… Но всей силой своей убедительности он подводил собеседника к самому краю понимания этих явлений.
Уходил Борис Андреевич почти всегда внезапно. Не только без подготовки, но часто и без особого видимого повода — вот исчезал и всё… Оставалась какая-то незавершенная нота и желание продолжения, последнее слово звучало в опустевшем пространстве долго — так и кажется, что звучит до сих пор…
Дома в день своего рождения с бокалом в руке Борис Андреевич обратился к одному из своих гостей:
— Ты сделал немало хорошего, но ты всегда немного торопился. Как говорится, шёл в своих художественных делах с постоянным опережением, то на год, а то и больше… Вот тебя и колошматят нещадно… Я всегда старался всё делать вовремя. Этот тост за то, чтобы мы всё всегда делали вовремя! — в этот день Борису Андреевичу Бабочкину исполнилось семьдесят лет. — Я постараюсь всё сделать вовремя… — пообещал он многозначительно.
Он не сдержал слова — со смертью Борис Андреевич непростительно поторопился.
Стыдно… «Неуживчивый Бабочкин»… «Ах, какой резкий! Какой трудный характер!»… «Нет, с ним решительно нельзя не поссориться!»…
Борис Андреевич… Ему всегда было стыдно.
Стыдно за любое проявление бездарности: «жизнь это ДАР, а ДАР не может, не должен быть бездарным»; за чужую подлость (даже не имеющую к нему отношения); за повсеместное предательство, за безвкусицу, за всё, что вне гармонии, вне завершенности, вне искусства, ему было стыдно…
Вот откуда брала начало его резкость, его «неуживчивость».
В центре самого мощного, всё сметающего урагана есть такое небольшое пространство, где господствует полная тишина — называется «ОКО ТАЙФУНА». Это почти невероятно, но так!..
Чем крупнее художник, тем настойчивее он ищет такое место — точку покоя, мудрого созерцания и равновесия, точку творчества. Ведь кругом и вправду бушует ураган… А в стихии «мусорного урагана» найти место ТИШИНЫ ещё труднее и маловероятнее. Скорее, разбушевавшаяся стихия захватит тебя самого, завертит, унесёт — перемешает с бушующим хламом.
Он всегда искал это место подлинной тишины. Ну, если не всегда, то в зрелом возрасте уж наверняка.
В Малом театре сезон закрыт, наступило время летних отпусков.
Борис Андреевич прошел по коридорам, через фойе, попрощался с теми немногими, что попадались на пути, вышел на улицу… В груди посередине и чуть левее чувствовалось нарастающее теснение и временами вступала гнетущая боль… Надо было вернуться, но возвращаться ой как не хотелось… Медленно, плавно и размашисто он дошёл до своей машины… сел за руль… Собрался с духом и тронулся, его автомобиль сразу влился в поток машин, что шёл справа от Петровки, и тут же остановился у светофора… Красные пятна покачивались…
«Когда два потока пойдут навстречу один другому и станут сливаться на вечном вираже в единый… Вот гут бы не оплошать». Сердце всегда сбоит не вовремя. Мигнули жёлтые и поплыли навстречу зелёные пятна огней, оба потока ринулись навстречу друг другу, словно решили вступить в схватку… И тут, на вираже, вынырнуло ясное ощущение катастрофы, не автомобильной, другой — доселе невиданной — и постыдный страх множества незавершённых дел и невыполненных обязательств… Вот ОНО — накатилось… Скорее, скорее из потока… К тротуару… Правее… Ещё правее… Мимо шарахающихся машин и ошалелых лиц водителей с распахнутыми ртами… Плотнее к самой кромке… Хорошо, что шум улицы кто-то выключил. Всё, что осталось, осталось внутри… В зеркале надвигался рассвирепевший милиционер — ещё бы, по диагонали из четвёртого ряда! И где?! Возле «Метрополя!»…
Вот ОН — наступил этот миг — вся накопленная мощь, вся эта суровая сила не хочет и не может просто погибнуть… Всё, что могло случиться и случилось, было рядом с ним и вокруг него. А в середине, в центре этого урагана стояла полная тишина. Это была тишина недоступная воображению… Никого не было в этот миг с ним рядом… И это было справедливо — человек должен встретить этот миг сам, — а то, что при этом бывает больно, уже не имеет значения. Из всей своей жизни Он извлекал её суть, которой суждено