отхода.
Врач осматривал убитых, указывал пальцем раны, что-то бурчал по-латыни. Переворачивать погибших ему помогали санитары и автоматчики. Убитые уже не были теми добровольцами, что сами вызвались и ушли в молочную тьму за неведомым «языком». Они стали холодными и чужими. Между теми и этими не было ощутимой связи — еще в полночь они были шесть добровольцев!
И не все молодые, трое из них были отцы семейств.
— Каждый имеет хоть одну смертельную рану. Все шесть убиты в бою, — произнес Идельчик четко, словно диктовал протокол.
Он-то понимал, чуть что — на седьмого свалят все беды этой ночи и главным доказательством его вины будет то, что он остался жив.
Всех погрузили в бортовую полуторку: и тех, кого выволакивали, и тех, кто выволакивал, — они сами были еле живы.
Пора было сматываться из этой пустоты в какую-то другую.
Вкус горечи во рту не проходил, словно меня полынью обкормили.
— Скажи, Саша, мы долго еще будем уступать всё подряд нашим негодяям? — Я знал, что вопросец трибунальный с вышкой и заменой штрафбатом.
— Вот именно, это тебе не Исетский пивзавод (в клубе Верхнеисетского завода формировался наш батальон). Тут ты пятью сутками ареста не отделаешься, — Идельчик как бы отстранялся от разговора.
— Вспомни, как тихо подвывали: «Погоди, вот доберемся до фронта! Там мы им ничего не уступим…» Теперь что? Будем ждать победы?
— Знаешь, вот с этими заявлениями, пппожалуйста, полегче.
— Наше дело дрянь, мы все откладываем главное на потом. Да мы не разведка — мы сопли в томате. Опять их упустили. — Я имел в виду смывшихся от нас немцев. — А это все он! Подумаешь, бывший адъютант какого-то секретного генерала. Ни хрена не умеет, только хорохорится и выставляет свои перья! Наших убивают, а мы, видите ли, учимся, учимся. Учимся! Чему?!
— Вот это речуга! Опомнись. Майор передушит здесь всех вас. Как кур! — Он уже решительно отделил себя от нас, горемычных. — Всех, кто не смотрит ему в рот. Не восхищается! Не живет по его закону самонасыщения. Кровосос!.. Он же профессиональный холуй. И не пожалеет никого ради…
— Если по одному — обязательно передушит.
— Идеалист херов! Нннеисправимый…
— Если бы ты слышал, как его чихвостили в штабе корпуса — шерсть клочьями летела.
— А мне ппплевать на его шерсть, — он снова стал заикаться. — Когда по моей санитарке врезали из ппу-лемета, меня озарило! Я сразу все понял: он лезет в гггерои!.. Ввв оппсихованные герои. Вокруг будет много-много трупов. Самых бестолковых трупов в мире.
— А что, есть толковые? Я что-то не видел… Саша, почему мы все время уступаем негодяям? — Я настаивал на своем.
— Ты что?.. Того?! У него в руках сила, власть и этот хлюст Старков! Они согнут тебя в бараний рог раньше, чем ты успеешь… А я уйду. Не участвую в этом балагане… Мне уже предлагали.
— Не могут же все куда-нибудь уйти? Нельзя все время уступать…
— Бе-бе-бе, бе-бе-бе! — передразнил меня Идельчик. — Ты что имеешь в виду, когда говоришь о наших негодяях?
Одним ходом он загнал меня в угол. Я не знал, что ответить: начал выкручиваться и, конечно, материться.
— Ну, как сказать?.. Все эти… В тылу… и у нас здесь… — То, что без слов казалось яснее ясного, вдруг стало почти необъяснимым.
— Ну-ну… рожай.
— Погоди. Мы все… — Я пытался выговорить то, что никак не складывалось в фразу.
— Кто все?.. Где они — все?
— Ну мы — вот ты, я и ребята… Думали, доберемся до фронта, покончим с фашистами и все увидят, кто мы такие есть! И сразу станет видно, кто наши негодяи. Война отделит одних от других. Огнем!
— Но здесь оказались все вместе — в одной куче, — резонно произнес Идельчик.
— Постой. Здесь все должно проясниться или должно начать проясняться… И все увидят, что без справедливости, без этого разделения, мы все погибнем в этой общей помойке. В этом дерьме… — Я хоть что-то высказал.
— Мы воюем с фашистами, а гибнут не только от их рук и снарядов, но и от своих. От своих!
— Вот я и говорю…
— Для меня «наши негодяи» сегодня — этот прыщ майор и его прицеп Старков. А если точнее, то Старков и его прицеп майор!
— А я что говорю?.. Нельзя уступать нашим негодяям! — Казалось, мы оба взмокли от напряжения.
— Намотай себе на что-нибудь и никогда больше не повторяй этих слов, — сказал Идельчик. — А если невмоготу, то сделай такое одолжение: трепись не в моем присутствии. Пожалуйста!
— Извини, но я-то буду воевать здесь.
Идельчик еще больше ссутулился, глянул исподлобья и спросил:
— С кем? — Его глаза уже смеялись, он подначивал меня.
— С ними (я имел в виду фашистов, и доктор меня понял). С НИМ (я имел в виду майора), с его ПРИЦЕПОМ (я имел в виду уполномоченного СМЕРШ младшего лейтенанта Старкова). С самим собой… И с тобой! — добавил я.
Ну, нельзя же все время всерьез, Идельчик рассмеялся и сразу перестал сутулиться.
— Гляди. Не промахнись. Поверь моему диагностическому чутью: он отвратительно мстителен. И потом, не смей смотреть на него так.
— Как «так»?
— А так, что его наизнанку выворачивает. Я же вижу.
Нам давно пора мотать отсюда, а мы все сидим и сидим. Хоть бы кто-нибудь подтолкнул… А то вот- вот взойдет солнце и распахнется небесная канцелярия, — а с неба только бомбы сыпятся… Но ехать опять туда не хочется. Там сейчас будут хоронить и произносить слова…
— Саша! Доктор! А почему ты Са-ша? — сам не знаю, почему спросил, наверное, просто чтобы не ехать.
— Ах, какой любопытный… Дома меня звали Салик. Потому что я Самуил. Значит — Са». А «Ша» вместо «Ха» — потому что я еще Хаимович. И несмотря на то что Самуил это великий пророк, а Хаим — значит сама Жизнь, я СаШа. И все только для того, чтобы не смущать слух отважных воинов здесь и разных прохиндеев в тылу. У вас еще какие-нибудь вопросы есть?
— Вопросов нет, — ответил я. — Хотя вся эта словесная чехарда мне не нравится, Салик.
— Ничем не могу помочь, — пожал плечами Идельчик.
Я действительно предпочитал и Пророков и Жизнь каждого на своем месте и под своими собственными именами.
К этой теме мы больше не возвращались.
Родом Саша Идельчик был из небольшого местечка в Белоруссии, учился в медицинском институте. Как только началась война, ввели ускоренный курс и уже в эвакуации (кажется, в Куйбышевской академии) выпустили их старшими лейтенантами медицинской службы с правом занимания должности военного врача.
«Грубый материалист и циник!» — так его честили в нашей офицерской компании. Он любил щеголять латинскими словечками и рассуждал обо всем на свете чуть утрированно, впрямую, вроде бы называл вещи своими именами. В поступках же был осмотрителен и, случалось, одергивал нашу братию, да и меня, от излишних откровенностей, вырывавшихся из нас в минуты особой запальчивости или в подпитии. Но все его здравомыслие рушилось, едва речь заходила о некоей Долли (которая, увы, была замужем). Тут Саша мутнел и начинал изъясняться междометиями. Скорее всего эту Долли у него увели из-под носа в самом начале войны.
Он все еще на что-то надеялся, то начинал писать ей письма, одно за одним, в эвакуацию, то совсем