но очищение и восхождение в христианство.
Да, Гоголь словно весь облеплен сатанинскими рожами; от рож этих, огненных взглядов и злодейств почти так же нет спасения, как во времена католической демономании; да, в «Вии» церковь предстает с завязнувшими в дверях и окнах чудовищами, обросшей лесом, корнями, бурьяном и диким терновником. Но Гоголь лишь эту церковь увидел и описал, а пренебрегали ею, запускали ее и разрушали, открывая доступ всякой нечисти, другие, и именно те, кто перед Богом и перед людьми несут первейшую ответственность за чистоту религиозного сознания, за нравственность народную, за то, чтобы люди не искушались и не падали, а очищались и восходили. «Церковь Христова, – мягко напоминает Владимир Соловьев, – свята и непорочна, но иерархия российская, без сомнения, может погрешить, может уклониться от долга и призвания своего и тем навести управляемую ею церковь на путь величайших бедствий»…
Увы, плодоносных восходителей даже в XIX веке было слишком мало. Подавляющее большинство по- прежнему обитало в пустыне Опустошения. «Все наши сословия, – свидетельствует Бердяев, – наши почвенные слои: дворянство, купечество, крестьянство, духовенство, чиновничество, – все не хотят и не любят восхождения; все предпочитают оставаться в низинах, на равнине».
Однако и среди равнинных и низинных были свои прыгуны, и низкопоклонники, и фокусники. Прыгуны забирались на скалы Мертвого моря и ныряли оттуда. Базаров, например, нырял в науку, в химии, физике, медицине и экономике пытаясь отыскать жемчужины истины. «Сумрачный, дикий, сильный, злобный, честный», как описывает его Тургенев, нырял и выныривал, набрав полную котомку лягушек, на скале своей, которую наверняка почитал за вершину храма, лягушек этих резал, чтобы всем доказать, что души нет и в этом истина, и снова нырял, пока однажды не расшибся вдрызг, и перед смертью мучился кошмаром красных собак.
Прыгали народники, в Мертвом море своего воображения пытаясь слиться с простонародьем, с крестьянством, с трудящимися классами. Ишь как барин скачет, потешался над ними народ. Да и можно ли слиться с народом, самих себя за народ не считая.
Низкопоклонники (и среди них замечательные философские эссеисты) пресмыкались перед государственной машиной, мечтая отдаться ей, как женщина – мужчине.
Фокусники-социалисты рыскали по берегу в поисках камней, похожих на булки; всех, дескать, накормим, всем раздадим поровну, дайте только сотворить великий социальный фокус, чтобы не было отныне богатых и бедных, умных и глупых, больных и здоровых, лучше все обнищаем, все умом тронемся, иссохнем и опустошимся от напряжения, но фокус свой произведем и все станем равными. Дайте только срок!..
Срок очень скоро дали. И такие срока всем отмерили: сперва недоверчивым зрителям, потом зрителям доверчивым, а затем и самим фокусникам…
Но в ваше время, Иван Федорович, какая исключительная по размаху и широте рисуется картина. Чтобы в одно и то же время сочетались едва ли не все исторические и культурные возрасты, соседствовали непроглядный первобытный мрак и искрящие вершины мировой культуры, все искушения одновременно, сокрушительные взлеты и воспаряющие падения, и все на одном историческом полотне, на одной и той же национальной картине жизни!
– спросил поэт, а я, пожалуй, отвечу: так вы же и подшутили, Иван Федорович. Вы в самом центре моего полотна. Самый отъявленный фокусник, и низкопоклонник, и прыгун-с, а вдобавок еще и сценарист, программист дальнейшей российской истории. Сейчас объяснюсь, не извольте нервничать.
Начну с вашего Инквизитора. Утверждаю, что он никак не католик. То есть в нем столько всяких ересей намешано, что даже для католического инквизитора много и чересчур. Что, дескать, мир наш в кромешном зле лежит, и лишь немногие и самые избранные спасутся, –
А может быть, он у вас еще и
И уж тем более похож он на
И не морочьте вы людям голову: действие-де происходит в шестнадцатом веке; Севилья, воздух лавром и лимоном пахнет; страшная, новая ересь явилась на севере, в Германии… Не в Севилье разворачивается ваша поэма, а в русском городке Скотопригоньевске. И воздух пахнет снегом, водкой и кровью. «Черный вечер. Белый снег. Ветер, ветер, на ногах не стоит человек»… Сами не стоите и всю мировую историю хотите перевернуть вверх тормашками? Такая новая геометрия?..
«Чтобы полюбить человека, надо, чтобы тот спрятался, а чуть лишь покажет лицо свое – пропала любовь» …«Ум подлец, а глупость пряма и честна»… «Я тебя вожу между верой и безверием попеременно, и тут у меня своя цель. Новая метода-с…» …«Но и мученик любит иногда забавляться своим отчаянием, как бы тоже от отчаяния. Пока с отчаяния и вы забавляетесь… сами не веруя своей диалектике и с болью сердца усмехаясь ей про себя…» – Это, милостивый государь, уже не Великий Инквизитор и не поэма. Это вы – сами о себе. И о вас – те, кто вас раскусили. Но как похоже. Та же нелюбовь к людям, то же презрение к человеческому уму, то же неверие вперемежку с желанием поверить и сладострастное почти упоение своими духовными метаниями, прыжками со скалы на скалу, к Левиафану с кубком и обратно… «Я, ваше превосходительство, как та крестьянская девка…: „Захоцу – вскоцу, захоцу – не вскоцу“… Это в какой-то нашей народности…» – ваши, Иван Федорович, слова. Бердяев потом напишет: загадочная антиномичность, неисчислимое количество тезисов и антитезисов в русском национальном характере… Скакать надо меньше, тогда и этой самой антиномичности, может статься, поубавится, загадки этой национальной, от которой и иностранцы без ума, и вы с ума съехали, и Смердякова на убийство вдохновили, и брата своего Алешу поэмой своей искушали… «Ты мне дорог, я тебя упустить не хочу и не уступлю твоему Зосиме»… То черт говорил? Или вы сами?
Последнее дело, конечно, с разбора художественного произведения переходить на личные оскорбления в адрес автора. Грешен, Иван Федорович. Я-то погрешнее вас буду, ибо совсем уж в духовной покойницкой