быстрой походкой. Особенно замечательными были его глаза в длиннющих загнутых вверх ресницах.
Дурачась, он спросил, кто из них двоих обезьяна — он или зверек, сидевший у него на плече, и мы повздорили. Я ударил его по лицу; его ресницы прилипли к моим пальцам: они оказались искусственными. Так я узнал о возможных подделках.
Стилитано добывал немного денег через девиц. Чаще всего он их обворовывал: если они где-нибудь расплачивались, забирал себе сдачу либо по ночам, когда они отходили к биде, крал деньги из их сумок. Разгуливая по Баррио Чино и Параллельо, он приставал ко всем встречным женщинам, то поддразнивая их, то обращаясь к ним ласково, с неизменной иронией. Возвращаясь утром в нашу комнату, он приносил с собой охапку детских журналов с пестрыми картинками. Иногда он делал большой крюк, чтобы купить их в киоске, открытом до поздней ночи. Он читал истории, которые напоминали нынешние приключения Тарзана. Их герой был изображен с любовью. Художник с чрезвычайной тщательностью выписывал внушительную мускулатуру этого рыцаря, который почти всегда разгуливал нагишом или был одет непристойным образом. Затем Стилитано засыпал. Он старался лечь так, чтобы его тело не соприкасалось с моим. Кровать была очень узкой. Отходя ко сну, он говорил:
— Привет, малыш.
При пробуждении тоже:
— Привет, малыш.[16]
Наша комната была крошечной. Она была грязной, единственный таз — засаленным. В Баррио Чино никому и в голову не пришло бы убирать свою комнату, стирать свои вещи или белье — за исключением рубашки, да и то чаще всего один воротник. Вместо платы за комнату Стилитано раз в неделю целовал хозяйку, которая иногда величала его сеньором.
Как-то раз ему пришлось чуть ли не драться. Мы шли по calle Кармен, было уже почти темно. Тела испанцев приобретают порой струящуюся гибкость. Некоторые их позы кажутся двусмысленными. При свете дня Стилитано не обознался бы. В сумерках он повстречался с тремя мужчинами, которые говорили тихо, но жестикулировали и живо и томно одновременно. Поравнявшись с ними, Стилитано окликнул их вызывающим тоном, прибавив несколько грубых слов. Это были три крепких подвижных сутенера, и они ответили на его оскорбление. Стилитано остановился в замешательстве. Трое мужчин подошли к нему:
— Ты что, принимаешь нас за лидеров, раз позволяешь себе так разговаривать?
Стилитано уже понял свою оплошность, но решил похорохориться передо мной.
— Ну и что?
— Сам ты пидер.
Нас окружили женщины и мужчины. Драка казалась неизбежной. Один из парней подначивал Стилитано:
— Если ты не пидер, ударь меня.
Прежде чем пустить в ход кулаки или оружие, шпана долго разглагольствует, не только для того чтобы уладить конфликт, а возбуждая себя перед боем. Другие испанцы, приятели трех «котов», подзадоривали их. Стилитано почуял угрозу. Мое присутствие больше не смущало его. Он сказал:
— Бросьте, ребята, не будете же вы драться с калекой.
Он протянул им свою культю. Его жест был таким простым и сдержанным, что вместо того, чтобы внушить мне омерзение к Стилитано, это гнусное кривляние возвысило его в моих глазах. Его провожали не шиканьем, а шепотом, которым порядочные люди выражают свое смущение при столкновении с чужой бедой. Стилитано медленно отступал под защитой своего обрубка, который он выставил перед собой. Эта отсутствовавшая рука была настолько же реальной и действенной, как символ королевской власти, как рука правосудия.
Процессия тех, кого одна из них же зовет Каролинками, направилась к месту бывшей мужской уборной. Во время волнений 1933 года бунтовщики снесли один из самых грязных, но наиболее дорогих писсуаров города. Он находился около порта и казармы, и горячая моча десятков тысяч солдат разъела железо. Когда его гибель была окончательно засвидетельствована, Каролинки — не все, а лишь избранные для торжественного шествия — в шалях, мантильях, шелковых платьях и пиджаках с подкладными плечиками отправились к нему, чтобы возложить там венок красных роз, скрепленный траурной лентой. Процессия двинулась с Параллельо, пересекла calle Сан-Паоло, спустилась по Рамблас де Лос-Флорес и дошла до памятника Колумбу. «Голубых» было, должно быть, человек тридцать; они шествовали в восемь часов утра, на восходе солнца. Я следил за ними издалека, но был с ними душой. Я знал, что мое место — там, среди них, не потому, что я был одной из них, но мне казалось, что их пронзительные голоса, крики и театральные жесты преследовали единственную цель: они стремились пробиться сквозь толпу людского презрения. Каролинкам было присуще величие. Это были Дочери Срама.
Дойдя до порта, они свернули направо, к казарме, и на ржавое вонючее железо поверженного писсуара, на груду мертвого лома они возложили цветы.
Я не принимал участия в шествии. Я находился среди ироничной толпы, снисходительно забавлявшейся этим зрелищем. Педро беззастенчиво демонстрировал свои накладные ресницы, а Каролинки — свои безумные выходки.
Между тем Стилитано, уклоняясь от моей любви, становился символом целомудрия и сдержанности. Я не знал, как часто он встречается с девушками. Укладываясь в нашу постель, он проявлял стыдливость и так ловко засовывал между ног полу своей рубашки, что я не мог увидеть его половой орган. Даже томность его походки и правильные черты лица призывали его к порядку. От него веяло холодом, как от льдины. Самому дикому из негров с жутко курносым и свирепым лицом я хотел бы отдаться, дабы во мне было место только для секса и моя любовь к Стилитано приняла бы еще более утонченный характер. Таким образом, я имел право стоять перед ним в самых нелепых и унизительных позах.
Мы с ним редко бывали в «Криолле». До сих пор он никогда не пытался помыкать мной. Как-то раз, когда я принес ему несколько песет, заработанных в мужских писсуарах, Стилитано решил, что я буду работать в «Криолле».
— Ты хочешь, чтобы я переоделся женщиной? — пробормотал я.
Неужели я решусь, нацепив на себя юбку с блестками, марьяжить фраеров от calle Кармен до calle Медьода, опираясь на его могучее плечо? Это никого бы не удивило, разве что иностранных матросов, но ни Стилитано, ни я не смогли бы выбрать подходящее платье или прическу, ибо нам не хватало вкуса. Возможно, именно это нас удерживало: я не мог позабыть, как Педро, с которым мы подружились, стонал перед тем, как переодевался.
Когда я вижу эти лохмотья на вешалке, мне становится тошно! Мне кажется, что я вхожу в ризницу и собираюсь отпевать мертвеца. Они пахнут поповщиной, ладаном. Мочой. Они воняют! Я спрашиваю себя, каким образом мне удастся натянуть на себя эти кишки!
Мне предстоит носить такие же тряпки? Может быть, даже придется самому кроить их и шить с помощью моего мужчины. И вдобавок повязывать бант или несколько бантов на голове.
Я с ужасом представлял себя увенчанным огромными и пышными, но не бантами, а похабными бодрюшами.
Это будет потрепанный бант, нашептывал мне язвительный внутренний голос. Потрепанный стариковский бант. Потрепанный бант — прохвост! И в каких волосах ему предстоит красоваться? На искусственном парике или в моих грязных завитых патлах?
Я знал, что буду скромно носить очень простой наряд, в то время как единственный способ для меня выйти из тупика заключался в неистовой экстравагантности. Все же я лелеял мечту вышить на нем розу, которая испортит платье и станет женским вариантом виноградной кисти Стилитано.
(Много позже того как я оказался в Антверпене, я заговорил со Стилитано о фальшивой кисти, которую он прятал в штанах. В ответ он рассказал мне об одной испанской шлюхе, носившей под платьем розу из кисеи, пришпиленную на соответствующем месте. «На месте увядшего цветка», — сказал он.)
Я меланхолично разглядывал юбки в комнате Педро. Он снабдил меня адресами дамочек, торгующих туалетами, у которых я мог бы подобрать себе платье по росту.
— Жан, у тебя будет свой туалет.
Я чувствовал отвращение к этому скотскому слову (мне казалось, что «туалет» сродни жировой ткани, обволакивающей внутренности в чреве животных). Тогда же Стилитано, которого, возможно, коробило то,