всяких шуток, все в ней предназначено мне. Суровость регламента, его ограниченность и точность — по существу, то же самое, что и церемония королевского двора, изысканная тираническая учтивость, мишенью которой становится гость. Подобно тюрьме, дворец складывается из высококачественного строительного камня, мраморных лестниц, настоящего золота, самых редких скульптур королевства и безраздельной власти его хозяев; однако их сходство также в том, что обе эти постройки стали соответственно фундаментом и вершиной живой системы, движущейся между этими полюсами, которые удерживают и подавляют ее, будучи первозданной силой. Какое спокойствие заключено в этих коврах, зеркалах, в самой задушевности отхожего места дворца! Здесь как нигде вы не просто справляете нужду на заре, а совершаете торжественный ритуал в туалете, сквозь матовые стекла которого виднеются резной фасад, статуи, часовые, парадный двор; в сортирчике, где шелковая бумага та же, что и везде, но куда того и гляди заглянет, чтобы не без труда очистить желудок, какая-нибудь растрепанная ненарумяненная пыльная фрейлина; в сортирчике, откуда меня не извлекут насильно дюжие надзиратели, ибо хождение по нужде — немаловажный факт, которому отводится место в жизни, куда меня пригласил король. Тюрьма придавала мне такое же чувство безопасности. Ничто не сокрушит ее. Она неподвластна порывам ветра, бурям и невзгодам. Тюрьма всегда уверена в себе, и вы, попадая в нее, тоже становитесь самоуверенны. Однако при всей серьезности таких построек, серьезности, которая вынуждает их относиться к себе с почтением, присматриваться друг к другу издалека и находить общий язык, это земное величие их и погубит. Явись они на землю, в этот мир с большей небрежностью, возможно, они простояли бы дольше, но их значительность заставляет меня взирать на них без сочувствия. Я признаю, что их фундамент таится во мне самом, став признаком моих крайних самых жестоких наклонностей, и мой едкий ум уже ведет под него подкоп. Очертя голову я ринулся в босяцкую жизнь, видя в ней подлинный образ сокрушенных дворцов, разоренных садов, убитых красот. Она была их крахом, и чем сильнее были искорежены эти руины, тем более отдаленным, погруженным в священное прошлое казалось мне то, видимым знаком чего они как бы являлись, и я уже не понимал, живу ли я в нищенской роскоши или восхитительной мерзости. Но мало-помалу это чувство униженности оторвалось от своей основы; канаты, которые держали его у идеальной позолоченной пристани, оправдывая в глазах света и почти извиняя в глазах моей плоти, были обрублены, и оно осталось наедине с собой, сделавшись собственным смыслом жизни, единственной самоцелью и нуждаясь только в себе. Но благодаря воображению сироты, влюбленному в королевскую роскошь, мне удалось покрыть мой позор позолотой, отшлифовать его и выдавать за ювелирное изделие в прямом смысле слова, до тех пор пока в силу его частого употребления и, возможно, износа прикрывавших его слов из него не выступила покорность. Моя любовь к Стилитано возвращала мне столь исключительное дарование. Если из-за нее я изведал некое благородство, то теперь я снова осознавал подлинный смысл жизни — как сердцевину дерева, — понимание того, что ей предстоит обозначиться за пределами вашего мира. В ту пору я приобрел жестокость и трезвость, которые объясняют мое отношение к бедным: моя нищета была столь велика, что, казалось, я состоял из теста, замешанного на ней. Она была моей сущностью, наполнявшей и питавшей и мое тело, и душу. Я пишу эту книгу в роскошном отеле одного из самых дорогих городов планеты, где я богат настолько, что не могу сочувствовать бедным; я преследую их. Мне не просто приятно щеголять перед ними, но я буквально страдаю оттого, что не в силах делать этого с большим шиком и наглостью.
«Если бы у меня была бесшумная черная лакированная машина, из глубины которой я небрежно взирал бы на нищету, впереди нее я пустил бы свиту своих двойников в роскошных нарядах, чтобы голь смотрела мне вслед, чтобы бедняки, одним из которых я никогда не перестану быть, видели, как я с достоинством замедляю ход в безмолвии дорогого мотора, во всем блеске земного величия, которое, если я захочу, сыграет другой статист».
В пору жизни со Стилитано я был безнадежным босяком, постигавшим в одной из самых изголодавшихся стран Европы наисушайшую поэтическую формулу, которую порой смягчал по ночам мой чуткий трепет перед природой.
Несколькими страницами выше я написал: «…поле на вечерней заре». Тогда я и не представлял, что в нем таится значительная угроза, прячутся воины, которые умертвят меня или будут пытать; напротив, оно становилось таким по-матерински нежным и добрым, что я боялся не быть самим собой, дабы полнее раствориться в его доброте. Мне не раз приходилось прыгать с товарного поезда и блуждать в ночи, слушая, как она неторопливо творит свое дело; я садился в траве на корточки либо не решался этого делать и стоял, застыв посреди луга. Нередко я воображал, что поле — это арена некоего происшествия, и расставлял героев, которые с определенным правдоподобием до гробовой доски будут изображать мою реальную драму: юный убийца между двух одиноких ив, держа одну руку в кармане, наводит свой револьвер и стреляет фермеру в спину. Не мнимое ли участие в людских авантюрах придавало растениям столько восприимчивой кротости? Я их понимал. Я перестал брить пушок, который не нравился Сальвадору, и мало- помалу стал похож на мохнатый стебель.
Сальвадор не говорил мне больше о Стилитано. Он еще сильнее подурнел и тем не менее с грехом пополам доставлял удовольствие разным бродягам в переулках или на убогих лежанках.
— Только извращенец может спать с этим типом, — сказал мне однажды Стилитано о Сальвадоре.
Что за чудесный, нежный и благодушный порок, позволяющий любить тех, кто уродлив, чумаз и обезображен!
— Ты по-прежнему находишь парней?
— Я выкручиваюсь, — ответил он, демонстрируя свои редкие черные зубы. — Некоторые солдаты делятся остатками супа из своего котелка или харчами из вещевого мешка.
С неукоснительной закономерностью он занимался своим нехитрым делом. Его попрошайничество было стоячей водой. Оно превратилось в застывший прозрачный пруд, поверхность которого была неподвластна ветру, и этот несчастный бесстыдник являл собой безупречное отражение того, чем мне хотелось стать. Тогда же, возможно, если бы я повстречал свою мать и она была бы более жалкой, чем я, я предпринял бы с ней восхождение (несмотря на то что здесь язык явно требует слова «падение» или любого другого движения вниз), именно восхождение, тяжкое и мучительное, которое ведет к унижению. Я бы предпринял с ней подобную авантюру и описал бы ее, дабы силой любви восславить самые гнусные вещи — поступки либо слова.
Я вернулся во Францию. Я перешел границу без происшествий, но через несколько километров в деревне меня задержали жандармы. Мои лохмотья были явно испанского происхождения.
— Документы!
Я протянул свои замусоленные, порвавшиеся от частого сворачивания и разворачивания бумаги.
— А свидетельство?
И тут я узнал о существовании унизительного антропометрического свидетельства, которое выдают бродягам. На нем ставят визу в любой жандармерии. Меня упекли за решетку.
Побывав в разных тюрьмах, вор покинул Францию. Сначала он посетил Италию. Причины, которые привели его в эту страну, остаются туманными. Возможно, из-за близости ее границы. Рим. Неаполь. Бриндизи. Албания. На борту «Роди», доставившего меня в Санти-Каранту, я похищаю чемодан. На Корфу портовые власти не выпускают меня в город. Они заставляют меня переночевать в лодке, которую я нанял, чтобы добраться до берега, и отсылают обратно. Затем — Сербия. За ней — Австрия, Чехословакия, Польша, где я пытаюсь сбывать фальшивые золотые. Повсюду одно и то же: кражи, тюрьмы и высылка из страны. Я перехожу границы ночью в осеннюю, наводящую уныние пору, когда все парни неповоротливы и утомлены, а также весной, когда внезапно, лишь только стемнеет, они высыпают неизвестно откуда и растекаются по улочкам, набережным, казармам и кинотеатрам. Наконец — гитлеровская Германия. Потом — Бельгия. В Антверпене я снова увижу Стилитано.
Брно — или Брюнн — город в Чехословакии. Я пришел туда пешком, под дождем, перейдя австрийскую границу в местечке Рец. Несколько дней я промышлял мелкими кражами из магазинов, но я был один, без друзей, среди раздраженных людей. Мне хотелось немного отдохнуть после бурного путешествия по Сербии и Австрии и бегства от полиции обеих стран и ее пособников, жаждавших моего конца. Город