Я последовал за ним. Некоторое время мы шли молча, спотыкаясь о булыжники мостовой. Стилитано ухмылялся. Не глядя на меня, он сказал:
— А ты закорешился с Арманом.
— Ну да. А что?
— Так, ничего…
— Почему ты говоришь мне об этом?
— Просто так.
Мы шли и шли, удаляясь от того места, где работала Сильвия.
— Послушай.
— Что?
— Если бы у меня были деньги, ты бы решился меня обчистить?
Хорохорясь и понимая, что моя удаль — признак ума, я ответил утвердительно:
— Почему бы и нет, если бы у тебя их куры не клевали.
Он рассмеялся:
— А как насчет Армана?
— Почему ты спрашиваешь?
— Отвечай.
— А ты?
— Я? Почему бы нет? Если у него их куры не клюют. С другими у меня здорово получается, чего же тут сомневаться. Ну, а ты как? Отвечай.
Внезапная замена сослагательного наклонения изъявительным дала мне понять, что мы только что сговорились ограбить Армана. Я знал также: заявив Стилитано, что смог бы его ограбить, я разыграл циника из корысти и от стыда. Подобная бесчеловечность друг к другу должна была сгладить бесчеловечность по отношению к нашему корешу. В сущности, мы поняли, что у нас есть нечто общее и наш сговор порожден не выгодой, а дружбой. Я ответил:
— Это опасно.
— Не особенно.
Я был потрясен тем, что Стилитано обратился ко мне с таким предложением, несмотря на дружбу с Робером. Я расцеловал бы его в знак благодарности, если бы он не прятался за своей улыбкой. К тому же я подумал, что он мог предлагать то же самое Роберу, и тот отказался. Возможно, Робер пытается сейчас установить с Арманом столь же тесные отношения, как те, что связывают меня со Стилитано.
Стилитано пояснил, что ему от меня нужно: я должен был украсть партию опиума, которую привезут ему матросы и механики судна, ходившего под бразильским флагом, прежде чем Арман успеет переправить ее во Францию и Голландию.
— На что тебе сдался этот Арман? Мы же вместе были в Испании.
Стилитано говорил об Испании, как о чем-то героическом. Мы шли, пронизанные промозглым холодом ночи.
— Не воображай, что Арман, когда он может кого-то обчистить…
Я понял, что мне не следует возражать. Раз мне недоставало полномочий самому издавать и вводить моральные указы, я должен был прибегать к привычным уловкам, стараться быть поборником справедливости, для оправдания своих преступлений.
— …станет сомневаться. О нем столько всего говорят. Можешь спросить у парней, которые с ним знакомы.
— Если он узнает, что я…
— Он не узнает. Ты только скажи, где он их прячет. Когда он уйдет, я поднимусь в его хазу.
Пытаясь спасти Армана, я сказал:
— Я не думаю, что он хранит их дома. У него наверняка есть тайник.
— Значит, надо его разыскать. С твоей хитростью это будет нетрудно.
Если бы он не сказал мне таких лестных слов, я бы ни за что не предал Армана. Одна лишь мысль об этом привела бы меня в ужас. Пока он не доверял мне, не было смысла его предавать: это означало бы, что я поступаю согласно элементарному правилу, на котором зиждется моя жизнь. Теперь же я любил его. Я признавал его всемогущество. Если даже он не любил меня, он не выпускал меня из себя. Его авторитет стал настолько велик и безграничен, что восстание разума в его лоне было немыслимо. Я мог утвердить свою независимость лишь в сфере чувств. Мысль об измене Арману просветляла меня. Я слишком боялся и слишком любил его, чтобы не испытывать желания его обмануть, предать и ограбить, уже предвкушая томительное наслаждение от грядущего святотатства. Раз он был Богом (он знал, что такое жалость) и мог проявить ко мне снисхождение, я с удовольствием отрекался от него. Лучше было сделать это с помощью Стилитано, который меня не любил и которого я не смог бы предать. Его энергичная сущность удивительно соответствовала образу пронзающего сердце кинжала. Его дьявольская сила и власть над нами исходила из его иронии. Возможно, обаяние Стилитано таилось в его безразличии. Сила, с которой Арман отвергал любые законы, свидетельствовала о его мощи, а также о том, как влияли на него эти законы. Стилитано же смеялся над ними. Его ирония разъедала меня. Кроме того, она проступала с присущей ей дерзостью на необычайно красивом лице.
Мы зашли в бар, и Стилитано растолковал мне, что нужно делать.
— Ты говорил Роберу?
— У тебя все дома? Это же между нами.
— Ты думаешь, что мы разживемся бабками?
— А как же! Этот скупердяй провернул колоссальное дело во Франции.
Казалось, что Стилитано давно все обдумал. Он возвращался ко мне из своей ночной жизни, которая проходила у меня на глазах и была окутана мраком. Прячась за маской смеха, он не дремал, он был всегда начеку.
Когда мы вышли из бара, к нам привязался нищий, выпрашивая мелочь. Стилитано смерил его презрительным взглядом:
— Кореш, бери пример с нас. Если тебе нужны башли, возьми их.
— Скажите, где?
— Поищи-ка в моем кармане, если не лень.
— Вы так говорите, но если бы вы…
Стилитано оборвал грозивший затянуться разговор, в котором мог спасовать. Он умел ловко отсечь собеседника, чтобы подчеркнуть свою твердость и придать своему облику четкие контуры.
— Когда надо, мы берем их там, где они лежат, — сказал он мне. — Не будем связываться со всякими босяками.
Решил ли он, что настала пора преподать мне урок жестокости, или у него возникла потребность утвердиться в своем эгоизме, так или иначе, слова Стилитано — он произнес их с искусной небрежностью — прозвучали в туманной ночи как слегка надменная философская мудрость, импонировавшая моей расположенной к жалости натуре. В самом деле, я мог распознать в этой противоестественной истине мужество, способное оградить меня от самого себя.
— Ты прав, — откликнулся я, — если нас сцапают, не он загремит в тюрягу. Пусть сам выкручивается, коли хватит духу…
Произнося эти слова, я не только унижал самый ценный — хотя и скрытый — этап своей жизни, но и воплощал себя в блестящем образе бриллианта в этом городе ювелиров, во тьме себялюбивого одиночества, грани которого переливались. Мы дошли до места, где работала Сильвия, но было уже поздно, и она вернулась домой.[30] (На его женщину ирония не распространялась. Он говорил о ней без улыбки, но и без нежности.) Проституция в Бельгии не была столь упорядоченной, как во Франции, и любой «кот» мог, ничем не рискуя, жить со своей бабой. Мы со Стилитано направились в гостиницу. Он тактично не заводил разговора о наших планах, но принялся вспоминать нашу испанскую жизнь.
— Ты тогда здорово в меня втюрился.
— А сейчас?
— Сейчас? Ты что, все еще влюблен?