этот странный плакат с советами, как помочь пострадавшему от удушающих газов или утопленнику. Однажды вечером не знаю какого из трех июлей, что я провел в Меттре, вроде бы, это был второй, мы все с оркестром во главе спустились к речушке, что текла у подножия холма, я уже рассказывал о ней. Нам всем раздали плавки для купания, а сушиться мы должны были при помощи полотенец, но в основном под лучами солнца. Мы разделись догола на глазах у надзирателя, облаченного в костюм с целлулоидным воротничком и черным галстуком; как трогательно выглядели на лугу, на берегу реки, эти четыре сотни детей, что предлагали воде и солнцу свои худые тела. Речка была неглубокой. Тоскано с Делофром оказались чуть в стороне от других. Должно быть, его затянуло на дно воронки, он исчез под водой, и Делофр вынес его на руках, уже захлебнувшегося насмерть. Его положили на берег на траве. Мы, все семейство Б, были вместе, а глава семейства находился довольно далеко от нас. Мы стояли остолбенев. Делофр уложил Тоскано на живот и, усевшись на него верхом, стал делать ему искусственное дыхание, сгибая и разгибая руки, как советовали на том плакатике в метро. Там был забавный рисунок в качестве иллюстрации: молодой человек оседлал спину другого, который лежит на животе. Эта самая картинка (вызванная в памяти в нужный момент), напомнила ли она Делофру нечто непристойное (он сам потом говорил мне об этом), или достаточно оказалось позы утонувшего? Или соседства смерти? Его ритмичные движения были отчаянными поначалу, но исполненными чаяния, безумной надежды, затем надежда сменилась безнадежностью. Движения становились все медленнее, но даже медленные, они были наполнены необыкновенной силой, они казались отражением духовной жизни. Стоя на зеленом лугу, на траве, нагишом, под солнцем, которое сушило наши тела, мы были единством беспокойных, встревоженных душ. Большинство стояли прямо, некоторые наклонились вперед. Нам было страшно оттого, что довелось присутствовать при явлении чуда — Жанна д'Арк возвращала к жизни мертвых детей. Казалось, Делофр забирал у себя излишек жизненных сил (а сам он черпал их из своей близости с всесильной полуденной природой), чтобы оживить Тоскано. Его друг не должен умереть! А в день похорон — инстинктивно ли? не знаю, не уверен — шагая в траурной процессии, он повторил руками привычные жесты Тоскано, а лицом — его судорожные подергивания и улыбку, исполняя, идя за гробом, траурные обязанности Верховного Мима. Член Делофра терся о ягодицы его мертвого любовника, которые четко прорисовывались под мокрыми плавками. Все мы прекрасно это видели, но никто не осмелился сказать ни слова. Делофр мог бы засвистеть, чтобы вдохнуть жизнь в своего друга, засвистеть или запеть, как свистел когда-то хозяин Булькена.
(Я написал «когда-то», говоря о Булькене. Для меня теперь Булькен стоит над всеми воспоминаниями о Колонии. Он словно руководит ими. Он их отец, прародитель. Он предшествует всему.) Когда хозяин Булькена собирался заняться с ним любовью, он заставлял его тихонько насвистывать танго.
— Если б ты знал, Жанно, как мы там оттягивались, — смеясь, говорил мне Булькен.
Я не смеялся. Потому что это напомнило мне старинный ритуал: говорят, вандейские крестьяне играли на скрипке и аккордеоне, чтобы возбудить осла, когда тот должен был покрыть ослицу.
Здесь, среди зеленой травы, любой жест Делофра был священен. Никто не смеялся.
Наконец, наступило мгновение, когда он содрогнулся: не от ветра, который высушил влагу на наших плечах, не от страха, не от стыда, но от сладострастия. В ту же самую минуту он, обессилев, упал на тело маленького мертвеца. Его горе было нестерпимым, и мы поняли — для того, чтобы утешить его, нужна была женщина.
С тех пор я прошел через карцер и видел, как самые благородные, самые крепкие наши парни, не в силах вынести эту бесконечную маршировку, падали на колени. А когда они что-то тихо шептали, я видел, как угрюмые охранники с массивными золотыми украшениями на груди, встав в позу гладиатора, охаживали дубинками их узловатые плечи. И угрожали избить их по-настоящему, наших котов. Они кричали на них, как на непотребных девок. Их крики доносились до меня, пролетая через пролеты, стены и погреба. Место, где мы все находимся, это школа, в которой переделывают мужчин. Мы видели в кино, как древние римляне хлестали своих рабов, так и здесь, в подвалах Централа, надсмотрщики хлестали до крови прекрасные обнаженные солнца. Они извивались под ударами узких плеток, они ползали по земле. Они были опаснее тигров, такие же с виду покорные, но гораздо более скрытные, они могли вцепиться в охранника и выцарапать ему глаза. А тот, еще более нечувствительный к истязаемой красоте, чем его равнодушная рука, все хлестал и хлестал, без жалости и без устали. Он доводил до конца процесс преображения. Из его рук наши авторитеты выходили бледные от стыда, с опущенными глазами. Словно юные девушки накануне свадьбы.
В Фонтевро был свой мятеж, у нас тоже.
Никаких призывов, записанных на бумаге, в Колонии никто не распространял, но все и так обо всем знали. И вела нас не только надежда на освобождение, одной ее было бы недостаточно, чтобы вытащить нас из плена наших привычек. Нужна была любовь. Руководство движением взял в свои руки Ришар и придал ему такой размах, что остановить его было уже невозможно. В глубине души мы вовсе не надеялись бежать, предчувствуя, что если и существует блистательная вольная жизнь, где взломщики и карманники, сутенеры и жиголо беззаботно фланируют в лакированных башмаках, мы никогда и нигде, кроме как в Централе, не сможем обрести таинственный, сумрачный дом, испещренный потайными комнатами и извилистыми коридорами, где можно скитаться, как здесь, в Колонии, но помимо того, что мятеж этот был организован теми, кто имел над нами и нашими чувствами непреодолимую власть, нам нужен был бунт ради бунта. Через бунт любой массовый побег, при том, что Колония не замыкалась никакими стенами — и поскольку необходим по возможности солидный запас взрывчатого вещества, — любой побег был невозможен. Мне до сих пор, конечно, не удалось как следует показать, что в общем-то наша жизнь не была слишком уж нервозной и напряженной. В наших семействах не собирались грозы, как на пологих равнинах не скапливается электричество, ведь электрические разряды, что скапливались в наших лбах и наших сердцах, всегда находили тысячи способов выплеснуться на цветы, на деревья, в воздух, в поля. И если жизнь наша казалась напряженной, так ее делало такой трагическое существование детей, которые постоянно меряются друг с другом силами и не доверяют друг другу. Нам хотелось вызвать бурю однодневного мятежа, чтобы еще ощутимей почувствовать гнет, который давит на нас и расплющивает, заставляя медленно, в мучениях вариться на пару. Никто не суетился. Молчали наши проститутки, которых поставили в известность их коты. Никто не проговорился, ни по слабости, ни нарочно. Тайно переданная инструкция велела выдернуть гвозди из трех или четырех паркетин в каждом дортуаре — как это сделал Вильруа — и через отверстие спуститься в столовую, затем добраться до поля и там разбежаться поодиночке. Инструкция была правильной: поодиночке, но мы-то прекрасно понимали, что ночная темнота быстро заставит мальчишек сбиваться в пары, а потом и в шайки. Дальнейшее мы представляли себе не очень четко, ведь несмотря на идиотскую надежду, которая заставляла нас верить в несомненный успех, мы понимали, что реальных шансов на удачу у нас немного.
Мысль о побеге вынашивалась нами со всеми предосторожностями целых четыре дня. По крайней мере, так я могу сказать про себя. Чтобы обсудить это, мы собирались небольшими группками возле стены, и один из нас вставал на стреме, чтобы отгонять чушек, как назойливых мух, не давая им подойти к нам. Я думаю, что от нас ничего просочиться не могло. Побег был назначен на одну из ночей, с воскресенья на понедельник.
Я не смог бы сказать с определенностью, что именно почувствовал, когда вечером поползли слухи о том, что семеро главарей нашего восстания были проданы Ван Роем и Дивером, при этом Дивер занимал уже одно из самых высоких мест в нашей иерархии, которое заставляло всех уважать его, он был очень влиятелен и очень умен. Он обладал еще особым преимуществом — умел избегать драк, а это значит, никто никогда не видел его побежденным. Я презирал его за предательство и все-таки не мог разлюбить. Наоборот, я даже старался полюбить его еще сильнее, чтобы вовсе не осталось места презрению, но все равно чувствовал, что отдаляюсь от него, и почти инстинктивно отворачивался при его появлении, а ведь когда-то мое лицо само поворачивалось за ним, как подсолнух за солнцем. Вся Колония знала о его подлости, и тем не менее, похоже, никто не возмущался. Она, Колония, только что прожила четыре восхитительных дня, наполненных надеждой. Она дышала дымом, что поднимался от еще тлеющего пепла, и этого было ей достаточно. А тем же вечером случилось нечто, поразившее нас, словно удар молнии: Ван Рой, арестованный среди тех семерых, был освобожден, хотя согласно правилам распорядка заслужить это можно было лишь тремя месяцами примерного поведения. А всего ему полагался год. Мы все поняли. Чудовищная несправедливость заставила нас обвинить Дивера. Но во мне зло поселилось надолго, а презрение, которое я испытывал к нему целый день, не могло пройти бесследно, и на моем сердце остался