Мне кажется, нет. Они поклоняются прекрасному существу, поскольку оно является сокровищницей свойств, дающих им наслаждение, хотя обладание именно этими свойствами не может быть зачтено женщине в заслугу. Пуще всего они всегда превозносят тип женщины, оказывающей некое демоническое влияние. Быть может, меньше, но искренне и замечательно красиво восхваляют они души чистые, страдающие молча, – кроткие существа, которые и не помышляют о защите и мщении, – такие, как Офелия. Существ, пользующихся своим правом на личное счастье, пользующихся врожденными силами своей души и способностями своего ума, почти нет в искусстве. Гораздо легче обнаружить в литературе благородное стремление мужчины к оправданию виновной женщины, нежели попытку признать права и достоинство напрасно обиженной. Ведь это не является ни идиллией, ни трагедией и, следовательно, не может производить «эстетическое» впечатление. Лишь Ибсен – бессмертный правдолюбец, создатель Хедвиг в «Дикой утке», издевающийся посредством этого образа как дьявол, как нечеловек над человеческой культурой, – стал прозревать суть дела. Но и он не смог удержаться от того, чтобы не отдать дань основному закону мужского чувства.
Подлинная женская поэзия, быть может, и трепетала некогда в искусстве, но лишь в песне невольницы, когда в доме римского вельможи, перед толпой развалившихся патрициев, она принуждена была для их развлечения петь песнь родной страны…
Мы этой поэзии не знаем. Когда я думаю об этом пении и хочу разгадать его, мне иной раз кажется, будто я его слышала откуда-то издалека. Иногда оно проникает в мое сердце, и тогда я в течение всего дня слышу в себе звук струн, порванных в скорби окровавленными пальцами. Тогда поэтесса говорила правду: «Вот, что я чувствую! Вот, что в моем сердце! Мне все равно, что ты скажешь о моей песне. Для себя, для себя одной я пою…»
Но в наше время… И нынче не умолк этот плач, плач женщины обманутой, проданной своей семьей, рабы своего мужа и любящей другого, плач женщины падшей и презираемой лицемерно-добродетельной толпой Существуют мечты невинно и страстно влюбленной – той, что зачала и носит под сердцем дитя… Но что это? Такие звуки не разрешается извлекать из «лиры». Это было бы неморально, безнравственно…
Была у Марыни. Я редко с ней видаюсь, но люблю ее – как бы это выразить? – независимо от воли, а быть может, и вопреки воле. Она до глубины души невинна, чиста, беленькая такая и простосердечная, – а между тем любит более чем одного, чем двух, чем трех мужчин, и эротический элемент для нее совсем при этом не главное. Я не хочу сказать, что он не играет вовсе никакой роли; но гораздо больше в ней чего-то вроде мании величия. Когда я ей сделала осторожное замечание по этому поводу, она с чистосердечнейшей наивностью ответила мне, что не понимает, почему нельзя «интересоваться» («не увлекаться, боже упаси, – как можно!») несколькими людьми.
Все ее «симпатии» совершенно различны, а между тем совмещаются, как слои в торте. Каждый из таких слоев по отдельности совсем другой и очень вкусен; разве из этого следует, чтобы, взятые все вместе, они стали невкусны? Однако, несмотря на всю эту озорную философию, Марыня не способна была бы проявить ни капельки той «безбожиости», на которую жалуется в своей песенке Офелия.
– Знаю, сударыня, знаю, что это за сорванец…
Но в душе у меня было другое.
Во всем этом должно быть много правды, раз его лишили музейной стипендии. И все бы это было ничего, если бы не ложь, не «разыгрывание» глупой сестрицы. Если бы он написал мне обо всем, как оно есть, я бы не стала упрекать его и даже не считала бы это чем-то дурным. На то он и бравый бурш, чтобы устраивать скандалы. Но узнавать об этом от посторонних, от чужих людей, которые непроизвольно обрушивают на меня злорадство, гниющее на дне души любого человека…
«– Ces enfants ont trouve leurs mouchoirs, mais ils ont perdu leurs bonnes montres».[61]
Сперва произношу это я, громовым голосом, затем она пытается извлечь из себя звуки столь же низкие. Бедняжка, вероятно, думает, что по-французски надлежит говорить именно таким загробным голосом. В большой темной квартире все это отдается, как некий масонские возгласы. Иногда девчушке приходят в голову странные мысли. Она задает мне вопросы, на которые никак нельзя ответить.
Оттуда, отсидев час, я во, весь дух мчусь на своих калошных шинах в недра Повислья, к Блюмам, чтобы сообщить важную весть, что «посредством изъявительного наклонения мы говорим о действиях, происходящих в настоящем времени, повелительного – о приказываемых или запрещаемых, и сослагательного – о действиях лишь возможных, предполагаемых…» Там всегда меня поджидает чувствительный кузен.
Теперь уж весь день набит (прямо как еврейский кошель!) уроками. Я так приучилась к систематическому хождению в назначенные часы, что по воскресеньям, проводя послеобеденное время в