фабричных изделий? Зачем наряды, экипажи? Никогда я не. испытывала большего блаженства, чем тогда, когда мой отец брал меня с собой в тележку без рессор и вез в лес по ухабистой дороге, перерезанной корневищами. Ни одна рессора не могла бы пружинить так хорошо, как деревянная решетка, вытесанная плотником. Ах, я уже так давно лишилась родного гнезда! Собственно, у меня его почти никогда не было. Я только что перешла в пятый класс, когда умер отец. Мамы я почти не помню… У каждого существа есть свой очаг, свой кров. Крохотный жаворонок и тот… И когда я подумаю, что моя скитальческая жизнь вот-вот кончится…
– А эти норы, которые мы сейчас видели? – спросил Юдым голосом, в котором был испуг и дрожь.
Она в недоумении остановилась среди дороги. Он смотрел на нее, но не видел. Глаза его словно начали косить и побелели.
– Что мы с ними сделаем? – спрашивал он, стоя на том же месте.
– С кем?
– Ну, с этими! Из этих трущоб?
– Не понимаю…
– Я должен разрушить эти смрадные норы. Я не могу смотреть, как живут и умирают эти, работающие со свинцом. Полевые цветы в горшке, это так… Это хорошо… Но можно ли?
Она взяла его за руку. Недоброе предчувствие медленно вонзалось в сердце, как холодная сталь. Он вырвал руку и говорил неприятным, оскорбительным голосом, глядя прямо перед собой:
– Я должен сказать тебе все, хотя это для меня хуже смерти. Вправду, вправду, я предпочел бы умереть, как Кожецкий…
– Кожецкий?
– Если бы я мог выразить словами! Я тебя так люблю! Никогда не думал, что с человеком может случиться такое… Твои улыбки, которые проникают в самое мое сердце, словно снимают с него покровы. Твои черные пушистые волосы… Я просыпаюсь ночью и уже не во сне, а наяву вижу тебя, прижимаю к своему сердцу… Проходит долгое, святое мгновение, и лишь тогда я начинаю понимать, что никого нет… Но с тех пор, как я прибыл сюда и увидел своими глазами, во мне разгорается огонь. Он горит во мне. Пылает, и я не знаю, что сжигает во мне этот пожар…
– Боже мой!
– Видишь ли, дитя…
– Боже мой, какое у тебя лицо!..
– Видишь ли, я происхожу из черни, из самой последней голытьбы. Ты не можешь даже представить себе, какова эта чернь. Не можешь даже охватить смутным предчувствием, что таится в ее сердце. Ты из другой касты. Кто сам оттуда родом, кто пережил все, тот знает… Здесь люди на тридцатом году жизни умирают, потому что они уже старики. Их дети – идиоты.
– Но какое отношение это имеет к нам?
– Да ведь я за все это в ответе! Я!
– Ты?
– Да, я отвечаю перед моим духом, который кричит во мне: «Не позволю!» Если этого не сделаю я, врач, то кто же сделает? Этого никто…
– Только один ты?
– Я получил все… И должен отдать го, что взял. Этот проклятый долг… Я не могу иметь ни отца, ни матери, ни жены, никого, кого я мог бы с любовью прижать к сердцу, пока не исчезнут с лица земли эти подлые кошмары. Я должен отречься от счастья. Я должен быть одинок. Чтобы возле меня никого не было, чтобы меня никто не удерживал!
Иоася остановилась. Веки ее были опущены, лицо помертвело. Ноздри ловили воздух. Из уст вырвались отрывистые слова.
– Я тебя не стану удерживать…
Это были слова тихие, облитые кровью стыда. Казалось, что в то время, как она это говорит, из ее жил вот-вот брызнет горячая кровь.
Юдым ответил:
– Ты меня не удержишь, но я сам не смогу уйти. Во мне прорастет засохшее семя выскочки. Я себя знаю… Да, впрочем… не о чем уже говорить…
Она содрогнулась, эти слова подобны были удару в спину. И они пошли молча рядом – далеко, далеко…
Мимо них тянулись подводы с рудой, брички, коляски… Шло множество людей… Они не видели ничего. Дорога привела их в лес. Там они сели под деревом.
Иоася почувствовала, что плечо Юдыма оперлось о ее плечо, и видела его голову, свесившуюся на грудь. Она не в силах была шевельнуть рукой и сидела, словно погруженная в тот непробудный сон, когда мы захлебываемся океанами горя и не находим сил испустить хоть один вздох.
Вдруг Юдым услышал ее одинокий, ее единственный плач, плач перед лицом бога.
Он не поднял головы.
Потом он услышал ее тихий голос, пробившийся сквозь слезы.
– Бог тебе в помощь.
Он не в силах был ответить, но какой-то чужой голос, словно бы Даймонион, о котором писал перед смертью Кожецкий, произнес из глубины его сердца:
– Дай боже!
Иоася встала.
Еще мгновение он видел из-под бессильных, тяжелых, опущенных век ее скорбное лицо. Оно было, как посмертная гипсовая маска.
Минуту спустя он потерял ее из виду.
Она шла по шоссе, направляясь к городу, к вокзалу.
Он сидел так долго. Когда он снова бросил взгляд на дорогу, она уже опустела. Лишь ветер подхватывал известковую пыль, взметывал ее вверх, как полову. Известковая пыль, глумящаяся…
Юдым убежал.
Он шел по опушке леса, потом болотистыми пастбищами. Плутал где-то. В сумерках увидел перед собой в поле скелеты шахтных сооружений.
Страшная ненависть к этому зрелищу и высокомерное презрение, как пасть, ощетинившаяся клыка. ми, разверзлись в его груди. Он шел дальше.
Теперь он стоял над широко разлившейся, мелкой водой. Среди низких, чахлых, пожелтевших трав гнил этот черный разлив смерти, который своими жалкими мелкими волнами колеблется над бездной шахты. Темная вода, казалось, мечтала, казалось, ждала, когда можно будет ринуться в глубину, наполнить пустые пещеры, соблазнительные пустоты, которые притягивают ее, манят, призывают.
Юдым узнал ее. Это она! Он видел ее ночью. В ту ночь… Он искал на волнах светящийся знак, длинную, подвижную, указующую стрелу, которая пронзает, как отменная дамасская сталь, и почувствовал в себе ее острие.
Далеко-далеко за лесами рыдал свисток паровоза, словно повторяя таинственное слово, заключающее в себе смысл всей жизни.
Тут же, у ног Юдыма, была широкая, сухая осыпь, в форме воронки, обращенной узким концом вниз. Под ней, в глубине земли, были некогда штольни. Пласты песчаника и сланца, когда были «выбраны» крепления, поддерживающие горизонт, обрушились и заполнили обломками пустые пространства, где залегал уголь. Земля рухнула в пропасть вместе с травой, кустами и образовала яму глубиной в двадцать метров.
По краям обвала видны были серые и светло-желтые полосы песка. Вокруг росли карликовые, жалкие сосны.
Одна из них стояла на самом краю осыпи. Обвалившаяся земля стащила в глубину ее правый корень, левый же остался на твердой почве. Так шахта разорвала ее надвое. Ствол ее держался одной своей половиной наверху, другая же половина спускалась вместе с осыпью, напоминая человеческое существо, посаженное на кол. Часть ствола, стащенная вниз с глыбами земли, вся напрягалась, как человеческие члены под пыткой. Верхние корни, как когти вцепившиеся в почву, держались за нее изо всех сил.