организаций на Востоке и на Западе, то в этом немалая заслуга Фахми. Образ его более тридцати лет подогревал честолюбие аль-Хадиди, побуждал его идти напролом, чтобы хоть раз превзойти талантливого мальчика, чьи черты хранились в его памяти, словно нетленный лик святого. И вот она, эта встреча. Вот — этот святой.
— Ты Фахми-козокрад?
— Да, бей…
— А помнишь козу?
— Какую козу, бей?
Эту козу Фахми украл, чтобы купить для Хусейна Абу Махмуда, отца шепелявого Мансура, лекарство за пятьдесят пиастров, которое, как говорили, одно могло спасти ему жизнь. Ведь Фахми, кроме всего прочего, обладал благородством души. Он, не задумываясь, готов был идти пешком в соседний город, или не спать всю ночь напролет, или работать целый день в поле, если знал, что кто-то в этом нуждается. Все были страшно поражены, когда он украл козу. И хотя потом, когда выяснилось, в чем дело, его простили, все равно прозвище осталось, заменив постепенно его настоящее имя.
— Рад вас видеть… Чем могу служить?
Ясно, что они, как и сотни других, надеялись, что он, используя свое влияние и престиж, сотворит чудо. На сей раз нетрудно было догадаться, зачем они пришли. Фахми, разумеется, болен, и они хотят положить его в больницу.
Он пытался заговорить с самим Фахми, расспросить о его болезни, но тот сидел скорчившись, не поднимая головы, и, казалось, не слышал ни единого слова. Отец и дядя неловко просили извинения, объясняли, что с ним это уже давно, что он, бывает, целыми днями молчит, как онемелый. Но он не свихнулся, болезнь у него не душевная, она в мочевом пузыре. Из их слов аль-Хадиди понял, что это, вероятно, бильгарциоз, перешедший в рак мочевого пузыря. Они обошли всех докторов и все лечебницы в округе, обращались к цирюльникам, к бедуинам, которые лечат прижиганием и иглоукалыванием. Наконец, в главной больнице провинции им сказали, что операцию делать бесполезно и лечить нужно рентгеном в Каире… И вот, сказали они, мы пришли к тебе, бей, да хранит аллах твоих деток, и пошлет он тебе здоровья.
И без этой мольбы он уже решил про себя, что постарается помочь Фахми. Ведь он в бесконечном долгу перед этим скорченным человеком в поношенной одежде. Теперь настала пора расплаты.
Первым делом следовало отвязаться от «свиты», сопровождавшей Фахми, и отвезти его домой переночевать, а утром, с помощью одного из друзей, врача-рентгенолога, устроить в больницу. Но препроводить его домой надо так, чтобы в этом не было для него ничего унизительного и вместе с тем, чтобы ни бавваб, ни соседи не приняли его за брата или родственника аль-Хадиди. Предстояло еще сломить сопротивление Афат, его жены, которая наверняка не пожелает приютить в своем доме такого человека, хотя бы на одну ночь, хотя бы с условием, что спать он будет на кухне или в каморке для прислуги.
Все произошло, как и полагал аль-Хадиди, если не считать того, что сопротивление жены не удалось сломить до конца. Но все же она впустила Фахми в дом и даже велела прислуге устроить и накормить его. Чтобы увести жену из дома, аль-Хадиди предложил ей пойти в театр. Вернулись они около полуночи, и в квартире все было спокойно, свет на кухне не горел. Через полчаса Афат уже спала сладким сном, а аль- Хадиди тихо лежал с закрытыми глазами: ему не давала уснуть мысль о заседании правления, которое пришлось отложить из-за Фахми. Мысленно он рисовал себе бурную сцену, которую заранее подготовил, чтобы обезоружить генерального директора и либо выставить его дураком и невеждой всем на посмешище, либо принудить подать в отставку.
Тут-то и раздался тот первый крик.
За ним последовал второй, третий.
Обстановка накалилась до предела. Не совершил ли он, сам того не ведая, роковую ошибку? Он хотел приютить нечто неодушевленное, дорогую сердцу реликвию, а утром отправить ее в ремонт, но реликвия оказалась бомбой, которая вот-вот взорвется и разнесет на куски весь дом.
Он босиком побежал на кухню. Там по-прежнему было темно, но уже с порога ему ударил в нос резкий, удушливый, кислый запах. Он протянул было руку, чтобы включить свет, но застыл на месте, не притронувшись к выключателю: в тесной кухне раздался громкий стон, пронзивший все его существо десятками острых, отравленных игл. Это не был крик боли, это вообще не был звук, это было нечто осязаемое, материальное, исходящее из глубин распадающейся плоти, невыносимое для слуха. В ужасе он включил свет. Он не сразу увидел Фахми. Простыни, которые ему постелили, были смяты и изорваны, в кухне все было перевернуто вверх дном, повсюду валялись солома и перья от растерзанных веников и метелок. Пол, дверца холодильника, белые столики были заляпаны пятнами крови, выпачканы желтоватыми подтеками. На кухне стояло зловоние, здесь словно происходила кровавая битва между безоружным человеком и могучим незримым врагом. В душераздирающих криках звучал ужас человека перед этим таинственным врагом, который наносит ему сокрушительные удары, а сам он, беспомощный и терзаемый болью, не в силах сопротивляться.
Аль-Хадиди еще раз оглядел кухню, как оглядела бы ее жена, и ясно понял, что произошла трагедия, какой он не мог даже вообразить. Он поискал взглядом Фахми и увидел, что тот втиснулся меж двух кухонных столиков. Он был совсем нагой, если не считать рваной майки. Голова его судорожно дергалась, пустые, остекленевшие глаза лихорадочно блестели и, казалось, готовы были вылезти из орбит, не находя помощи и избавления. Всем своим существом он исступленно тянулся куда-то кверху, но, видимо, сознавал, что спасения нет. Рак мочевого пузыря вызывает мучительные боли, когда скопившаяся моча вторгается в каналы, пораженные опухолью. Мельчайшая капелька причиняет такие страдания, что больной, будь он даже огромным, толстокожим, как слон, лезет на стенку, царапает землю ногтями, надрывается от крика. Выносить эту боль — выше человеческих сил. Для людей она нестерпима. Нервы их не выдерживают такой пытки…
Он вытащил Фахми из его убежища. Тот все дергал головой и корчился, словно стремясь вырваться из тисков боли. Он не замечал аль-Хадиди, не знал, где находится, не видел ничего вокруг, весь поглощенный происходящим внутри него. Он то вскакивал и вытягивался во весь рост, то падал на колени, ползал на животе, приседал на корточки и вскакивал вновь. Он разевал рот в крике и, чтобы заглушить этот крик, затыкал рот рукой, подушкой, веником, впивался в них зубами. Руки и губы его были искусаны, кровь стекала на пол, смешиваясь с едкой желтой мочой.
Аль-Хадиди почувствовал отчаянное удушье и неодолимое желание бежать прочь, проклиная и себя, и своих земляков, и тот злополучный день, в который ему суждено было родиться на свет, чтобы до конца жизни нести на себе заботы своей деревни, бремя ее бедности, болезней, всю ее боль и грязь. Но что толку бежать, кто услышит его проклятия и ропот?! Он не может даже заставить Фахми замолчать и не метаться по кухне. Для этого нужно средство унять боль, которая внутри у Фахми, смирить дьявола, раздирающего ему внутренности.
Он услышал быстрые шаги в гостиной, испугался, что жена увидит весь этот ужас, торопливо потушил свет и пошел в спальню. Он столкнулся с Афат на полпути.
— Ты… ты что там делал?
— Сказал ему, чтоб он замолчал.
— А если он не замолчит?
— Замолчит…
«А, аа, ааа, аааа, а!»
Перепуганная, она кинулась в спальню, он поспешил вслед за ней. Едва замер крик, она обернулась, глядя на него в упор, готовая разразиться истерикой. Но он опередил ее, успел, хотя она вырывалась и отталкивала его, обхватить ее руками. Сам едва держась на ногах, он признал очевидную истину, согласился, что был неправ, что не следовало этого делать и он просит прощения; пускай же она простит его и поможет найти какой-то выход; раз уж они оказались в столь ужасном положении, остается только терпеть. Почему бы ей не спуститься в комнатку бавваба и не прилечь там? Стыд и срам, ведь уже два часа ночи! Лучше уж я пойду к маме. Как, сейчас? Но я не вынесу этого. Ну, пожалуйста, ради меня… Нет, не могу… Умоляю тебя. Я совершил ошибку и прошу прощения. Помоги же мне, потерпи немного. Боже, но как можно это терпеть?! Как можно терпеть?!