13
Дождь скоро кончился, ветер разогнал тучи. Солнце спускалось к западу по громадному, чисто вымытому куполу неба и так сверкало в каплях, висящих на каждой травинке, что невольно жмурились глаза. Осенний лес пылал вокруг аэродрома, словно весь в разноцветных флагах, и непривычная тишина стояла над всем холодно пламенеющим простором, потому что немцы перестали стрелять. Только фронт глухо и равномерно урчал за южным краем леса да птичьи стаи, готовящиеся к отлету, вдруг застилали полнеба, как живая движущаяся сеть.
Потом зашло солнце, и закат угасал долго-долго, меняя цвета и постепенно бледнея. Уже давно выступили звезды, как большие светлые капли, и густая тьма клубилась над землей, а он все алел длинной узкой полоской над черными зубцами далеких елок. И только когда он уже потух совсем, и тьма над землей стала плотной и ровной, созвездья в небе выступили все целиком, до последней еле мерцающей звездочки, Криницкий отправился к самолету Терехина. Сегодня ночью Криницкий улетал в Ленинград, в свою редакцию.
Провожали Криницкого Чирков и Гожев. Они долго шли втроем по аэродрому, не видя друг друга в непроглядной тьме. Чирков был молчалив, угрюм и расстроен. Гожев, напротив, был приветлив и заботлив; он все боялся, что Криницкий озябнет в полете, и несколько раз спросил, надел ли он под китель фуфайку.
Терехин встретил Криницкого у самолета.
— Так летим, товарищ интендант? — спросил он.
— Ясно, летим, — ответил Криницкий.
Терехин помолчал, подумал и опять спросил:
— Вам сегодня нужно лететь?
— Конечно, сегодня, — ответил Криницкий. — А что?
— Да нет, ничего, — сказал Терехин. — Завойко обещал посмотреть самолет, да уже теперь не посмотрит… Долетим, не беспокойтесь… Я просто привык, что Завойко всегда мой самолет смотрит…
Предстоящий полет этот как будто несколько беспокоил и Гожева. Впрочем, возможно, он не меньше тревожился всякий раз, когда выпускал Терехина в воздух.
— Ты сегодня над Кронштадтом не лети, — сказал он Терехину, стоя у самолета. — Они привыкли, что мы всегда норовим пройти над Кронштадтом, и стерегут там.
— Нет, зачем мне Кронштадт, — ответил Терехин. — Я сегодня пойду западнее, напрямик, над чистым морем.
— Ты выше, выше держи, а то они знают, что ты над самой водой ползешь.
— Буду сегодня держать повыше.
Криницкий уже сидел в самолете, за спиной Терехина, борта доходили ему до подмышек, плечи и голова торчали наружу. Техник, еле видимый, прыгал во тьме перед носом самолета, раскручивая винт.
— Подымите воротник шинели, интендант, — сказал Гожев из темноты. — Прилетайте к нам еще. В нашей дыре без гостей скучно…
Он помолчал с минуту. Потом, словно решившись, сказал Терехину совсем другим, грудным голосом:
— Ну, давай… Счастливо…
Мотор загремел, завыл, самолет медленно развернулся против ветра, немилосердно подкидывая Криницкого, и побежал сквозь тьму. Того мгновения, когда они оторвались от летного поля, Криницкий не заметил, потому что земля была не видна. Ветер бил ему в лицо, мотор пел гулко и ровно, и он понял, что они уже летят.
Только тьма внизу, ни одного огонька, — второй год на земле не зажигали огней. Зато сверху и кругом горели яркие сентябрьские звезды, совсем близкие на вид, и так как звезды не перемещались вместе с самолетом, казалось, что самолет неподвижен. И все же Криницкий, несмотря на тьму, безошибочно отгадал, когда они пересекли береговую черту и полетели над водой; конечно, воды он не видел, но как бы оттенок тьмы внизу изменился.
Озираясь, вглядываясь в края звездного купола, он в разных концах, далеко-далеко, замечал между звездами размытые багряные пятна. Это были зарева, отражения в небе дальних пожаров, вечно пылавших вдоль фронта. Он летел через Финский залив осенью 1942 года, когда исполинская линия фронта, причудливо петляя, пересекала весь европейский материк, от Ледовитого океана до гор Кавказа, до Черного моря. Это был тот напряженнейший период великой борьбы, когда борющиеся силы достигли временного равновесия. Немцы еще упрямо рвались вперед, но натыкались на непреодолимое сопротивление и нигде не могли продвинуться ни на шаг. Мы уже готовились к ответному удару, который должен был смести все и решить все. Но сокрушающий удар этот был еще весь впереди. И в ту безлунную сентябрьскую ночь, когда военный журналист Криницкий летел через темное море на маленьком открытом связном самолете, сидя за спиной летчика Терехина, ничего еще не было решено и ничего еще не было известно.
Он летел уже минут двадцать, жмурясь от плотного встречного ветра, и стал уже не на шутку зябнуть, и думал уже о том, что ждет его на другом берегу — удастся ли ему обогреться в землянке, выпить горячего чаю, найти попутную машину в город, — как вдруг привычный ровный гул мотора оборвался.
Криницкий не сразу понял, что случилось, — так необычайна была внезапно наступившая тишина.
Ветер, только что с силой бивший ему в лицо, прекратился. И Криницкий почувствовал другой ветер — сбоку, не тот, который вызывался движением самолета, а тот, настоящий, который свободно веял над морем.
И тут только дошло до его сознания, что мотор заглох, что они больше никуда не летят, а, медленно опускаясь, висят среди звезд над темной водой.
Внизу ничего не было видно, кроме тьмы, и определить, далеко ли до воды, Криницкий не мог. Но он твердо знал, что там вода, осенняя, холодная, и что она ждет их.
Терехин делал отчаянные усилия, чтобы запустить мотор, — Криницкий видел это по его движущимся плечам. Но мотор упорно молчал, и Терехину, несомненно, уже самому было ясно, что запустить его не удастся. Самолет шел все вниз, вниз.
Это была гибель, смерть.
И только поверить в это было трудно, потому что удивительно погибать в такой тишине, при таком величавом сиянии звезд.
Но Криницкий все понимал отлично и нисколько себя не обманывал. Мысль о неизбежной смерти не особенно испугала его. В ту минуту не самая смерть казалась ему страшной, а неминуемое барахтанье в холодной воде перед смертью. Рассчитывать не на что. Чем меньше он будет барахтаться, тем лучше.
Плечи Терехина продолжали двигаться, он упорно работал штурвалом, стараясь заставить самолет планировать как можно дальше. Глядя сзади на его круглую голову в шлеме, неясно вырисовывавшуюся среди звезд, Криницкий думал о том, что их обоих ждет общая участь, и вдруг испытал к нему жгучую нежность. Он вспомнил, как Терехин бродил вокруг землянки продчасти, как он собирал голубику для Елены Андреевны. Странно, что человек, полный такой живой любви, сейчас умрет.
Криницкий не знал, какое расстояние отделяет их от воды — десятки метров или сотни. Но это уже безразлично — на несколько минут раньше, на несколько минут позже… Очерк «Остающиеся на земле», лежащий в планшете, никогда не будет напечатан. Никогда Криницкий не узнает, чем кончится осада Ленинграда и та битва на Волге, о которой так упорно и так скупо сообщают сводки. Никогда он не увидит предстоящей победы…
И вдруг он заметил какие-то легкие тени, которые, проносясь мимо самолета, закрывали то одну звезду, то другую. Они двигались совсем близко, рядом, и одна из них даже слегка задела его по щеке чем- то мягким, теплым… По этому прикосновению он догадался — птицы! Птичья стая, летя через море на юг, прошла мимо медленно опускающегося самолета, и Криницкий почувствовал нежность к птицам, теплым, живым, которых он тоже никогда уже больше не увидит. И благодарность за то, что одна из них коснулась