сказать Пикассо, что Марэ получил роль Пирра в расиновской «Андромахе».
— Нашего маленького Жанно ждет огромный успех, — заверил нас Кокто.
Жанно даже спроектировал декорации и костюмы, Кокто подробно описал нам их, особо подчеркнув драматический контраст между белыми костюмами и черными колоннами дворца. Если б только Пабло мог представить, как царственно выглядит Жанно в великолепной пурпурной мантии длиной более пятнадцати футов, когда в одной очень напряженной сцене бросается сломя голову вниз по лестнице! Но только возникла одна проблема — Жанно требуется скипетр. Не мог бы Пабло изготовить его?
Немного подумав, Пикассо спросил:
— Знаете маленький уличный рынок на улице де Бюси?
Кокто и Марэ с недоуменным видом кивнули в знак согласия.
— Отлично, — сказал Пикассо. — Принесите мне оттуда метловище.
Судя по выражению их лиц, они пришли в легкое замешательство, однако пошли и вернулись с метловищем. Пикассо взял его.
— Приходите через два дня, — сказал он. — Сработаю что-нибудь.
Когда они ушли, Пикассо взял кочергу, раскалил в большой печи и выжег примитивный орнамент по всему метловищу. Я спросила, не слишком ли оно длинное.
— Оно поможет Жанно не запутаться в своей великолепной пятнадцатифутовой пурпурной мантии, — ответил Пикассо. — И на него можно опираться.
Когда настало время премьеры, Пикассо не захотел идти на нее — хотя бы посмотреть, как Жанно размахивает его скипетром — и отдал приглашение мне. Как и следовало ожидать, актрисы были одеты скромно — и однообразно — от подбородка до пят. Зато актеры резвились на сцене, словно rats de l’Opera[2], в очень коротких туниках, открывающих во всей красе их ноги и зады.
Самыми забавными в постановке были черные колонны дворца. Всякий раз, когда Пирр опирался на одну из них, дешевая водоэмульсионка пачкала его руку. Потом когда в одной из напряженных сцен он схватил Андромаху, на ее белом, ниспадающем свободными складками платье, остался отпечаток ладони. Вскоре оно стало выглядеть не столько греческим, сколько авангардистским. Зрители подняли вой. Вскоре они начали свистеть, шипеть, топать. Кажется, после трех спектаклей эту постановку сняли с показа.
Еще одним из завсегдатаев был фотограф Брассай, он часто приходил снимать в мастерской скульптуры. Пикассо очень любил его поддразнивать и обычно приветствовал словами: «Что ты сегодня у меня разобьешь?» С Брассаем вечно что-то случалось, и простого замечания вроде этого было вполне достаточно, чтобы завести его. В то время Пикассо работал над изваянием кошки, с вытянутым назад хвостом. Однажды утром, когда Брассай устанавливал треногу, Пикассо сказал ему:
— Ради Бога, не приближайся к хвосту; ты его обломишь.
Брассай послушно отошел от кошки, развернул треногу, потом сделал еще движение в сторону и, конечно же, отбил кошке хвост. Как только отцепился от изваяния, потащил треногу к себе. Пикассо бросил:
— Перестань тягать треногу, лучше втяни глаза. Это замечание было не особенно любезным, потому что Брассай страдал каким-то заболеванием — видимо, щитовидной железы — и глаза у него были сильно навыкате. Правда, я с самого начала поняла, что на колкости Пикассо никто не сердился. Брассай так расхохотался — то ли действительно нашел это смешным, то ли счел своим долгом засмеяться — что запутался ногами в треноге и плюхнулся задом в большой таз, где Пикассо держал воду для Казбека, своей афганской борзой.
При падении Брассай всех обрызгал. Этого оказалось достаточно, чтобы привести Пикассо в хорошее настроение на все утро.
— Если утром никто не придет, — сказал он мне впоследствии, — у меня не будет сил работать во второй половине дня. Эти встречи — средство подзарядки моих батарей, даже если происходящее не имеет прямого отношения к моей работе. Они словно пламя спички. Озаряют мне весь день.
Однако не все гости Пикассо были желанными. Немцы, как известно, запретили всем выставлять его картины. В их глазах он был «вырожденческим» художником и, более того, врагом правительства Франко. Они постоянно искали предлога отравить ему жизнь. Почти еженедельно к нему являлись гестаповцы в мундирах и с угрожающим видом спрашивали:
— Это здесь живет месье Липшиц?
— Нет, — отвечал Сабартес. — Здесь живет месье Пикассо.
— Не ври. Мы знаем, что это квартира месье Липшица.
— Да нет же, — настаивал Сабартес, — месье Пикассо.
— А месье Пикассо случайно не еврей?
— Разумеется, нет, — отвечал Сабартес.
Поскольку статус арийца или неарийца устанавливался на основании свидетельств о крещении дедушек и бабушек, утверждать, что Пикассо еврей, было невозможно. Однако немцы все равно приходили, заявляли, что ищут скульптора Липшица, прекрасно зная, что он в Америке да и вообще не жил в этой квартире. Но делали вид, будто им нужно убедиться, что его нет, говорили: «Хотим удостовериться. Пойдем, поищем бумаги». И входили втроем, вчетвером с предельно вежливым, говорившим по-французски офицером. Царивший повсюду беспорядок служил для них стимулом, и они заглядывали за каждую вещь.
У Пикассо еще до знакомства со мной произошло столкновение с немцами, и однажды он рассказал мне о нем с большим удовлетворением. Сразу же по прекращении военных действий, в сороковом году, немцы производили инвентаризацию снятых напрокат хранилищ в банках. Собственность евреев была конфискована. На собственность всех остальных была составлена опись, чтобы на всякий случай знать где что лежит. Больше всего немцев интересовали иностранное акции и. облигации, золото, драгоценные камни и дорогостоящие произведения искусства.
Как только инвентаризация началась, большинство уехавших из Парижа устремилось обратно, чтобы присутствовать при вскрытии своих хранилищ. Все понимали, что до приезда «специалистов» из Германии в их вещах будут бестолково рыться солдаты, и поэтому у них есть возможность спасти свои ценности. Так поступил мой отец, и, как я впоследствии узнала, Пикассо тоже. Заодно он позаботился и о хранилище Матисса.
Матисс перенес очень серьезную полостную операцию и был вынужден уехать на юг. Картины его хранились в одной из стальных камер центрального отделения Национального промышленно-коммерческого банка, рядом с камерами Пикассо. Когда камеры Пикассо открывали, он счел необходимым при этом присутствовать. В подвале были три больших, заполненных картинами хранилища: два его и одно Матисса. Управляющий банка был дружен с ними обоими. Поскольку Пикассо испанец, касаться его собственности немцам было бы затруднительно, будь у него документы в порядке, но так как у франкистского режима он считался «персоной нон грата», положение его было рискованным. Учитывая, что и он, и Матисс у нацистов считались «вырожденческими» художниками, оснований для тревоги было еще больше. Пикассо рассказывал, что инспекторами были два немецких солдата, весьма дисциплинированных, но не особенно умных. Он до того заморочил их, гоняя из одного хранилища в другое, вытаскивая холсты, разглядывая их, засовывая на место, водя по закоулкам, петляя, что в конце концов они совсем запутались.
А поскольку солдаты совершенно не были знакомы ни с его работами, ни с матиссовскими, то не понимали, на что смотрят, в каком бы хранилище ни находились. Перечисляя свои картины для описи, Пикассо назвал лишь третью их часть, а когда дело дошло до матиссовского хранилища, сказал: «А, их мы ужи видели». Солдаты, не понимавшие разницы между одной картиной и другой, спросили, сколько они стоят. Пикассо ответил, что все его картины стоят восемь тысяч франков — около тысячи шестисот долларов по нынешнему курсу — и полотна Матисса столько же. Солдата поверили. Ни одной картины ни его, ни Матисса, не было изъято. Должно быть, нацисты решили, что возиться с ними не