не любит бабушку, то и вовсе перестал её слушать, а на очередное назидание ответил: «Не приставай ко мне, ты!» Бабушка на время и перестала приставать, лежала в своём закутке тихо, но потом сделалась разговорчивее — много позже Владимир Антонович понял, что с этой разговорчивости и начался бабушкин маразм, — и всё время старалась рассказать, как она в молодости работала горничной у штатского генерала; особенно старалась бабушка рассказывать о своём горничном прошлом, когда кто-нибудь приходил, и тут мамочка досадовала вдвойне: и оттого, что мешает разговаривать, и оттого — и это тоже Владимир Антонович понял много позже, — что бабушкина работа в горничных как бы подмачивала мамочкино рабоче-крестьянское происхождение. Действительно, можно ли горничную считать чистой пролетаркой? «Расскажи лучше, как в вашей деревне на сенокос ходили!» — призывала мамочка, но этот излюбленный народниками всех времён сюжет почему-то совершенно не волновал бабушку, и она гнула своё про посуду, которая была у её генерала, или про платья генеральши, или про обеды, а заодно и про вороватую кухарку Таньку, которую она, бабушка, лично и разоблачила, явно нарушив тем самым пролетарскую солидарность. Последний рассказ особенно скандализировал мамочку, так как неизбежно компрометировал её саму в глазах её исполкомовских друзей: ведь яблоко от яблони… Постепенно бабушкин маразм стал явным для всех: она вставала ночью, пыталась куда-то идти, а мамочка кричала: «Да перестань ты шаркать, спать не даёшь!»; прятала объедки под матрас, а сверху тот же матрас пачкала естественным, так сказать, путём. Установился в комнате тот самый запах, который нынче здесь, в квартире, уже от самой мамочки. Соседи ругались, потому что запах доносился и в коридор. Мамочка пустила в ход свои связи, и бабушку наконец забрали в сумасшедший дом, в старушечье отделение. Стоило это мамочке таких усилий и волнений, что и сама она почти сразу попала в больницу — с сердцем. Бабушка пробыла в своём сумасшедшем доме месяца два и благополучно умерла. Мамочка ещё лежала в больнице, врачи не советовали ей выписываться ради похорон, и она не стала, «чтобы не пошло насмарку всё лечение». Похороны организовала главным образом Ольга — она училась на втором курсе и тогда уже была сверхэнергичной девицей, — к тому же мамочкины исполкомовские знакомые очень помогли, так что всё сошло вполне пристойно. Народу, правда, пришло совсем мало — так откуда взяться народу? Подруг у бабушки давно не было. Ольга с Володей очень радовались, что бабушка наконец умерла, но, разумеется, на людях вели себя тихо и скромно. Только когда ушли все посторонние, они взглянули друг на друга, расхохотались и стали скакать по комнате…
На том Владимир Антонович и заснул наконец.
Спал он долго, потому что на следующий день у него была свободна первая пара — в институт нужно было только к одиннадцати. Павлик с Варей тихо ушли, а он проснулся в девять. Проснулся, полежал немного. Как-то необычайно тихо было в квартире. Встал, вышел в коридор. Дверь в мамочкину комнату, как всегда, открыта, но оттуда не доносилось ни малейшего звука — ни дыхания, ни шевеления.
Как-то уж слишком тихо.
Владимир Антонович пошёл в ванную, вернулся — всё так же тихо. И вдруг он подумал: а жива ли мамочка?! Что, если сама не заметила, как умерла во сне?!
Он осторожно заглянул в комнату, не решаясь переступить через порог. Мамочка лежала на спине, лицо бледное и словно бы заострившееся — у умерших всегда заостряются лица, это же написано в любом романе. Тихо. Зоська спала не на кровати рядом с мамочкой, как она любит, а на груде тряпья у знаменитого чемодана, — может быть, почуяла смерть и потому ушла с кровати? Животные ведь боятся мёртвых.
Неужели случилось наконец?! Свершилось?! Во сне, без страданий — самый лучший исход! Так естественно в семьдесят семь лет — заснуть и не проснуться.
И всё-таки Владимир Антонович не решался войти, приложить ладонь к её лбу, чтобы удостовериться, что лоб уже холодный. А вдруг нет, вдруг она всего лишь спит? Проснётся от прикосновения, поймёт, что он проверяет, жива ли она. Вдруг догадается, что он мечтает о её смерти?! Ведь наступают у неё внезапно минуты просветлений. Вот вчера — как она сказала? «Вы бы и меня хотели усыпить, как кошку!»
Но неужели наконец свершилось?! Неужели освободился?! Владимир Антонович лишний раз прошёл из кухни в комнату и обратно, осторожно взглядывая на мамочку через распахнутую дверь. Она лежала всё так же неподвижно. Неужели?! И всё-таки он старался ступать тихо, чтобы не разбудить её нечаянно — хотя от смертного сна никакими пушками не разбудишь. Неужели?! Он чувствовал благодарность к мамочке: ведь и не в таком уж она была маразме, многие куда сильнее мучаются со своими стариками. Значит, всё-таки умерла вовремя, освободила от себя. Очень это благородно — умереть вовремя. Всё-таки она вставала, ходила, не так уж много приходилось за ней убирать — нет, мамочка молодец!
Владимир Антонович машинально жевал свой любимый самодельный творог, который Варя приготовляет из кефира для его язвы, и невольно думал, что вот и кабинет у него теперь появится, и гостей можно будет снова звать… Позавтракал, оделся. По-прежнему тишина в комнате мамочки. Но не мог же он так уйти, не зная своей судьбы! Он снова остановился в дверях её комнаты. Она лежала всё так же на спине. Заострённое бледное лицо, полуоткрытый рот. Челюсть, кажется, полагается подвязать. Неужели?!
Всё-таки он должен был узнать.
Он шагнул внутрь, подошёл к кровати, стараясь ступать как можно тише. Вгляделся. Вслушался. Нет, не слышно дыхания. Не видно, чтобы хотя бы слабо шевелились ноздри. Нерешительно, толчками он протянул руку, помедлил — и положил ладонь к ней на лоб.
Лоб был тёплым.
Он отдёрнул руку — но она уже открыла глаза!
— А, это ты? Сколько времени?
— Десять. Почти десять.
— А, ещё рано. Спать хочется. Это ты меня погладил?
Ирония? Нет, она не способна к иронии!
— Я. Кто же ещё?
— Как приятно. Ты давно меня не гладил.
Да никогда он её не гладил — сколько себя помнит.
— До свидания, мне пора, у меня лекция.
— А сегодня разве не воскресенье?
Почему — воскресенье? Потому что у неё теперь вечное воскресенье?
— Сегодня четверг.
— Это Павлик мне сказал, что сегодня воскресенье! Я утром встала приготовить ему завтрак, и он сказал, что сегодня воскресенье.
Владимир Антонович не удержался:
— Завтрак ему готовила Варя. Она всегда всем готовит.
— Нет, я готовила. Встала рано. Я всегда готовлю, всегда забочусь!
Мамочка несла обычную чушь, и Владимир Антонович больше не боялся, что она могла понять значение его прикосновения.
— До свидания.
— А ты подал заявление на дачу в Комарове?
Какое заявление? Какая дача? Это бродят в мамочке исполкомовские воспоминания, когда казённые дачи были близки и доступны. Правда, не в Комарове: Комарово мамочке было не по чину, зато под Лугой они жили летом часто — маленький Павлик там бегал, маленькая Сашка.
— Мне не нужна никакая дача.
— Я лучше тебя знаю, что тебе нужно. Нужно позвонить — ну ей, этой… дочке позвонить. У неё девочка маленькая!
Такого ещё не бывало, чтобы мамочка забыла, как зовут любимую дочку. Значит, ещё какие-то клетки в мозгу сегодня ночью умерли. Значит, всё-таки коснулась её сегодня ночью смерть. Самое это страшное — умирать понемногу, умирать отдельными клетками. Разум разлагается, а сердце бьётся, бьётся…
Возвращаясь вечером домой, Владимир Антонович вынул из почтового ящика первые три мартовские открытки для мамочки. Теперь пойдут!
Мамочка пишет к каждому празднику бесчисленное количество поздравительных открыток — и получает в ответ почти столько же. На подобные открытки в их семье у мамочки полная монополия: