— Чушь! Буквы знаете? А больше ничего не надо. Только чтобы такими же словами, как здесь Марине. Такими же! Чтобы не старались красиво да правильно! Так и запомните: всякая ошибка, всякая неграмотность вам в плюс, а всякое красивое слово — в минус. От красивых слов только хуже пойдут язвы!..
У старика Мокроусова трофические язвы на голени.
— Поняли? Чтобы ни одного красивого! От красивого слова сразу новая язва. Тетрадка есть?
Была еще одна причина, почему Вольт так яростно требовал, чтобы старик Мокроусов записал свои фронтовые случаи. Подспудная, никак к Мокроусову не относящаяся. Вольт как бы переключал на старика Мокроусова то, что хотел бы сказать отцу. Хотел бы, но не мог, по их теперешним отношениям. Хотя отец вовсе не похож на старика Мокроусова: этот на всю жизнь так и остался солдатом, а отец — вылитый генерал. Как говорили когда-то: статский генерал.
Но отец тоже замечательно рассказывает. Внешне ничего общего: язык очень культурный, естественно, и сюжеты совсем другие — но так же заразительно, как старик Мокроусов. Или даже еще заразительней. Может быть, тут дело и в сыновьих чувствах, но, слушая отца — когда тот в настроении, что с ним бывало далеко не всегда, — Вольт словно сливался с ним; не рассказ слушал, а переживал случившееся с отцом, как собственное приключение. Удивительное и счастливое чувство полного слияния, тождества, будто Вольт и отец — одно. Бывало такое чувство — раньше..
Когда-то в свои девятнадцать лет Вольт… нет, в свои девятнадцать отец Вольта поспорил с Мишей Алябьевым, нынешним академиком, а тогда студентом на курс старше, что проскачет на настоящем спортивном коне — в университете была секция. Взобрался на коня он успешно, а дальше!.. Управлять собой конь — звали его Кардан — не позволил, несся куда хотел, презирая канавы, кусты. Вольт… нет, отец прижимался к шее Кардана, чтобы не выхлестало ветками глаза. Он был уверен, что сломает шею, и хотел только одного: погибнуть сразу, а не лежать парализованным. Но страх мешался со странным восторгом, потому что никогда он не чувствовал себя таким вольным казаком, настоящим мужчиной! Пари каким-то чудом было выиграно, а что сухой сук вспорол кожу ото лба до уха через весь правый висок, так ведь шрамы — гордость мужчины!.. До сих пор Вольт иногда пытается потрогать несуществующий шрам. А тогда — мало было приключения! — отец чуть не погиб уже после спасения: залитый кровью, но не обращая на такую мелочь внимания, он подошел к Кардану, которого держал разъяренный тренер, и захотел выразить как-то благодарность коню: не убил все-таки! И не придумал ничего лучше: слегка хлопнул ладонью по крупу. Как отец успел отскочить — совершенно непонятно — тоже, кстати, пример раскрытия внутренних резервов, потому что такой реакции не демонстрирует и лучший хоккейный вратарь: подкованные копыта мелькнули в сантиметрах ото лба… Вот такие тогда были филологи, специалисты по древнерусской литературе. А имя, которое выбрал младшему сыну! При специальности отца ничего бы удивительного, если бы назвал Святополком или Изяславом, но тоже поспорил, на этот раз о тенденциях развития русской ономастики, и решил доказать делом! Впрочем, Вольт ни разу не обижался на отца за свое имя — никогда его не дразнили в школе, никогда не иронизировали в институте, — видно, отец, как хороший специалист, правильно разобрался в тенденциях развития…
Да, отец многое мог бы вспомнить — и записать. Про того же Алябьева и про многих других, кого знал и знает. А может, и записывает? Вольт не знал, потому что давно уже ограничил общение с отцом короткими письмами. И тем яростнее он внушал старику Мокроусову:
Нельзя, чтобы ваши случаи пропали, нельзя! И все как рассказывали, теми же словами! Поняли?
42
Чтобы ни одного красивого. От красивых слов только хуже пойдут язвы! Тетрадка есть?
— Есть. Моя принесла, чтобы записки ей писал.
— Вот чтобы завтра предъявили мне две страницы. Все, Егор Иваныч, идите. Обо всем договорились.
Старик Мокроусов вытянулся по-солдатски.
— Спасибо, Вольт Платоныч. А это вы хорошо сказали: про гражданские болезни. Точно: чего не ел, чего не пил, спал на снегу; а другой раз в ноябре в воде по пояс, а после ни обтереться, ни обсушиться — и ничего. Точно.
— Это не я, это вы сами сказали.
— Я сболтнул, а вы заострили. Ну спасибо, пошел.
Он немного тянул, словно ждал, что Вольт его остановит, поговорит еще, но все уже сказано, а хуже нет — повторяться и размазывать. Надо обрывать сеанс на высокой ноте. Да и выложился Вольт — волевой посыл, он не дается даром.
Чуть потоптавшись, старик Мокроусов пошел. А Вольт, расслабившись, стал снова замечать все вокруг: больных, толпившихся в отдалении, — всем интересно хоть на четверть расслышать, как тут доктор без лекарств одним языком заговаривает болезни; и резкие тени пальмовых листьев на полу, на столах, на собственном халате. В такие солнечные дни внушения удаются лучше — наверное, солнце поднимает настроение и у Вольта, и у его пациентов.
Передохнув минуту, Вольт уже собирался позвать к себе следующего — у входа в столовую как раз замаячил Леша Усиевич, страдающий не столько от кардио-невроза, сколько от неуверенности в себе, — но тут в столовую вбежала Марина, хозяйка первого поста, которую Вольт не застал, когда пришел за стариком Мокроусовым.
— Вольт Платоныч, только на вас надежда! Я знаю, вы заняты, но только на вас!
Марина была вся в слезах. Многие своих слез стесняются — стараются высушить глаза, высморкаться, подкраситься, но все равно выдает краснота, — многие, только не Марина: да, она плакала, она доведена до слез и не видит причин это скрывать!
— Только на вас! Это опять Аврора Степанна! Ну, наша старшая. — Точно Вольт не знает, кто такая Аврора Степановна. — За что она меня ненавидит?! Что же мне — совсем уходить?
Больные, толпившиеся в отдалении, смотрели и прислушивались с еще большим интересом, чем когда Вольт только что заговаривал болезни старика Мокроусова. Вольт считает, что дрязги между сотрудниками лучше бы от больных скрывать, — но разве теперь скроешь?
Бсю дорогу она ко мне придирается! Ну почему Что я ей сделала?!
Аврору Степановну, медсестру старого закала, Марина должна раздражать — это ясно: и косметикой, после многих баталий сведенной до минимума, но все же сохранившейся; и брюками — почему нельзя медсестре в брюках, никто объяснить не может, — но нельзя; и флиртом с молодыми больными; а больше всего — чем-то неуловимым, что Аврора Степановна, не находя более точного слова, называет наглостью. Ну, что случилось в этот раз?
— Будто я не дала Савичу троксевазин! А он сам такой — вы же знаете: всегда хочет получить лекарство два раза. Думает, вдвое быстрее выздоровеет. Все больные в палате видели, все подтвердят, а он побежал жаловаться к Авроше. А она ему верит. Почему ему верит, а не мне? Я ей что ни скажи, она: «Надо меньше думать об ухажерах!» Завидно ей! И все здесь против меня! Я раз пожаловалась Якову Ильичу, а он: «Аврора Степановна очень передовая и нетерпимая к недостаткам! Надо не жаловаться, а самой подтягиваться до ее уровня! Здесь работа, а не дома у мамы». «До ее уровня». С тоски подохнешь, если на ее уровне! Что же мне, увольняться, если и он так?
Аврора Степановна передовая — это точно! Все отделение увешано графиками с разноцветными кругами и стрелами — наглядной агитацией, на которую старшая собирает каждый месяц с врачей по рублю, а с сестер по полтиннику и приглашает художника. И Яков Ильич не дурак, что так ценит старания своей старшей: по количеству этих кругов и стрел работа отделения оценивается ничуть не меньше, чем по койко-дням, процентам улучшений и прочей чисто медицинской статистике. Так что иронизировать можно по поводу антиникотинных проповедей Вольта, а наглядная агитация — дело сугубо серьезное.
И все-таки Аврора Степановна занимается не только графиками. Персонал она держит твердо, нельзя этого не признать. Сестры у нее не грубят, санитарки, обслуживая лежачих, не вымогают по рублю в день, а в других отделениях только об этом и слышишь. Потому Вольт не мог с уверенностью решить, кто же прав, а кто не прав: Марина или Аврора Степановна? А он привык четко различать, где правые, где виноватые, как вот в случае с курением: кто курит — тот безоговорочно не прав! — и такая неожиданная неопределенность отношения к Авроре Степановне его раздражала.
Но все же троксевазин Марина дала Савичу. Вольт в этом верил Марине, тем более что знал Савича.