неистребимой наивности не только не умеет намекать и колоть, но и не улавливает чужих намеков и колкостей.
— Вы еще не знаете, Наденька, какая у нас радость? Петюнчик приезжает наконец!
Надя хорошо относится к Персу, Вольт это знает точно, но иногда ей кажется, что родные Вольта, тот же старший брат, мечтали о другой невестке — и тогда она становится настороженной, как бы сжимается внутренне:
— Что от меня зависит, я всегда сделаю, Нина Ефимовна. Надо будет принести картошки побольше, Петя любит с яичницей. Но не все зависит от меня, и если ему покажется где-нибудь беспорядок…
Опять намек — на этот раз на вечный разгром в маминой комнате. И опять мама не уловила, вся переполненная счастьем:
— Такая радость! Мы с ним обязательно сходим на осеннюю выставку, она еще не закроется до его приезда. Ему будет приятно посмотреть мою работу! Жалко, что ты до сих пор не собрался. И ведь два шага до Манежа.
— Зачем? Я видел твою работу дома.
— Нет, приятно на выставке. Вот Петюнчик обязательно пойдет! Ему будет приятно, что моя работа на выставке.
А Вольту как раз и не хотелось на выставке. Ему всегда бывало обидно видеть одну-две маминых работы, затерявшиеся в огромном Манеже, работы, перед которыми почти никто не останавливается… Нет, мама неплохая художница, как говорится, вполне профессиональная, но на выставке множество таких же вполне профессиональных художников, и нужно посмотреть на этикетку под работой, чтобы узнать автора. Есть немногие, которых узнаешь сразу — по манере, без этикетки, и Вольту кажется, что если уж быть художником, то только таким, одним из немногих. Но мама абсолютно лишена честолюбия, точно так же как лишена способности улавливать тонкие намеки и скрытые колкости, — она радуется тому, что делает любимое дело, что ее приняли в Союз и тем признали настоящей художницей, что берут по одной-две работы на выставки, и ничуть не терзается от своей безвестности. Конечно, много и трогательного в таком бескорыстном служении искусству, но часто Вольта и злит такая атрофия честолюбия, нежелание хотя бы попытаться сделать что-то значительное, заметное! Ведь нужно в своем деле стремиться к максимуму, а мама вполне довольна немногим. В их с Надей комнате мамины работы не висят.
Висят собственные работы Вольта.
Вольт — тоже немного художник. Конечно, любитель. Но в чем-то и превзошедший маму. Во всяком случае на выставке в Доме ученых — она называлась «Второе призвание» — перед его работами останавливались все посетители, а одна, под названием «Мир голубого солнца», была помещена в «Науке и жизни». Мама работает только с натуры, больше всего у нее пейзажей, но иногда делает и портреты, мучая свои модели долгими сеансами; у Вольта же исключительно фантазии: чудесные планеты, космические катаклизмы. Он хотел бы жить в будущем мире, когда человечество распространится по Вселенной, когда люди — или уже полубоги? — будут повелевать стихиями; весь смысл его работы в том и состоит, чтобы ускорить прогресс, помочь человеку стать полубогом, и живописные фантазии давали возможность хоть ненадолго перенестись в этот будущий мечтаемый мир. А мамины пейзажи такие реальные, такие будничные, — они хорошо сделаны, но зачем еще раз увидеть на картине то, что он и так постоянно видит вокруг?..
— Да, Петюнчик обязательно пойдет на выставку. Мы сходим вместе. Он будет гордиться, что там моя работа!
— Но Петя же здесь будет свободен, а Вольт работает с утра до вечера.
Вольт прекрасно мог сам за себя заступиться, но почему-то иногда ему бывало приятно, когда Надя вот так торопилась его защитить и оправдать. А иногда — неприятно. Сейчас — приятно. Но одновременно и совестно было, что Надя оправдывается за него, как за школьника, прогулявшего урок, и потому он. переменил разговор:
— Ну давайте, я все-таки поем. Вы как хотите, а мне надо ехать.
Надя стала поспешно ставить все на стол — немного даже слишком поспешно, как бы в укор маме, что завела длинные разговоры, когда человек торопится. Еще один тончайший укол, которого мама никогда не почувствует. Как всегда, Надя старалась наложить ему побольше. Вольт отделил половину салата маме. Съешь? А то мне слишком.
— Он же с помидорами. Ты же знаешь, — что я не ем помидоры. И Наденька знает.
Действительно, Вольт знает. Слышал множество раз. И все равно каждый раз злится.
— Да почему тебе нельзя?! Отлично можно!
— В моем возрасте помидоры вредны. От них холестерин и еще что: то. Петюнчик где-то вычитал, в каком то журнале, и сразу мне написал. Он такой заботливый — только вычитал, сразу подумал обо мне.
— Чушь это все! Прекрасно можно. Это я тебе говорю.
— Нет, я верю Петюнчику. Он вычитал и сразу подумал обо мне. Журнал какой-то иностранный, он переводил, старался.
— Мало ли глупостей пишут в журналах, особенно про медицину! Ну если я тебе говорю!
— Нина Ефимовна, Вольт же знает. Он кандидат наук.
Последний довод, конечно, неотразим!
— Этого он может не знать. Диеты не по его специальности. Все-таки зря бы печатать не стали. И Петюнчик специально написал, позаботился, как же я после этого могу есть помидоры? Он приедет, увидит й скажет: «Что же ты!»
Говори не говори — бесполезно! Раз Петюнчик специально написал! Он для матушки высший авторитет во всем: от физиологии до женских мод, в которых, кстати, он ничего не понимает.
Надо было бы махнуть рукой и замолчать, но Вольт все же не удержался:
— А картошку можно? Они же близкие родственники — помидоры и картошка. Наверное, помидоры — это картошка, которой холестерин ударил в голову: оттого она вылезла наверх и покраснела.
Но матушка ответила совершенно серьезно:
— Про картошку Петюнчик ничего не писал.
А лучше бы написал! Вот картошка маме действительно ни к чему: у нее и так лишний вес.
Чтобы избежать лишних прений, Вольт дозавтракал молча. Ни Надя, ни мама еще не садились — только смотрели, как он ест. Кажется, королям по этикету полагалось вкушать пищу в одиночестве?
Уже в комнате, куда Вольт пошел переодеваться, Надя не выдержала и повторила:
— Ну как так можно? Если ты говоришь! Ты же кандидат наук, врач!
— Психотерапевт. Значит, врач наполовину.
— Как посмотреть. Может, наполовину, а может, вдвое врач.
Это Вольту понравилось: вдвое врач! Такого он еще не слышал и самому не приходило в голову. А ведь на самом деле: раз воздействует на психику, на высшее, что есть в человеке, он вдвое врач по сравнению, например, с терапевтами, которые адресуются непосредственно ко всяким печенкам- селезенкам. Но Вольт никак не выказал, что одобряет слова Нади: сам он может говорить матушке все что хочет, но никогда не поощряет Надю против нее.
— Ей нравится — пусть верит, что лучше жить без помидоров.
— Я не про помидоры! Почему она только и молится на своего Петю? Будто он родной сын, а ты — пасынок! Уж младших матери всегда любят больше, а у нее наоборот. И между прочим, ты для нее все делаешь, а Петя живет себе в Москве.
— Я ничего не делаю. Делаешь ты.
— А я — это ты! Я делаю не для нее, а для тебя. Слышишь, да? Я — это ты!
Она подошла вплотную, взяла его за локти, посмотрела снизу:
— Слышишь, да? Я — это ты! Совершенно некстати такие излияния!
— Ну, обожди, я же застегиваюсь. Надя отпустила его локти. Но повторила:
— Все равно, я — это ты! Вырывайся не вырывайся. А он и не вырывался — просто высвободился, чтобы одеться.
За Надей он никогда не ухаживал — в классическом смысле. Она здесь в квартире на улице Герцена завелась как бы сама собой. Иногда казалось — была всегда. Хотя не прошло и трех лет.