отцепить паровоз, который может загореться или взорваться. А сначала повернуть вторую рукоятку до упора.
В городах и деревнях этой долины был неслыханный урожай дынь. Жара шла им впрок. Никакая еда не лезла в горло, при одной мысли о хлебе или мясе подкатывала дурнота. И люди ели дыни. А после хотелось пить. Длинные языки пенистой влаги свисали из труб колодцев. Людей постоянно терзало желание смочить рот. Пыль от обламывавшихся веток деревьев и пыль от спрессованного знойным воздухом пересохшего сена, словно снежная поземка, дымящаяся над лугами, раздражала горло и ноздри, как пыльца платанов. Улочки вокруг синагоги были усеяны корками, семенами и мякотью дынь. Хорошо шли и сырые помидоры. Так было в первый день, а потом эти отбросы стали быстро разлагаться. Уже к вечеру этого первого дня запахло гнилью, а наступившая ночь была еще более жаркой, чем день. К этому времени крестьяне пригнали в Карпентра около пятидесяти возов с большими арбузами. И в то время, как в тридцати лье к западу от Карпентра лошадь Анджело несла своего полусонного хозяина сквозь источавшее знойно- тошнотворный запах тухлых яиц ущелье, арбузные корки начали скапливаться на центральной улице, около зданий субпрефектуры, библиотеки, королевской жандармерии и Лионской гостиницы, там, где бывало больше всего народу. Новые возы дынь прибывали в город; какой-то врач капал на кусочек сахара болеутоляющий эликсир; а двухчасовой дилижанс в Бловак так и остался незапряженным.
И в поле, и в городе, и в деревне таинственный свет этого знойного дня был сродни туману. Он делал невидимыми стены домов на противоположной стороне улицы. Отраженные фасадами домов солнечные лучи ослепляли. Очертания искажались в клейком, как сироп, воздухе. Люди брели, словно пьяные, но их опьянение шло не от желудка, где булькала сочная мякоть плохо прожеванных дынь, а от этого знойного света, в котором теряли свои привычные очертания двери, окна, портьеры, длинные листья рафий, и нельзя было определить, где кончается тротуар и начинается мостовая; вдобавок люди, как и Анджело, двигались спотыкаясь, с полузакрытыми глазами, и за пеленой опущенных век, которые солнце окрашивало в цвет алого мака, рождались картины бушующих, кипящих вод, лишавшие их уверенности и сил.
В первые же дни этой жары много людей заболело. Но на это не обращали внимания. Заболевшими занимались, лишь когда у них не было сил дойти до дома и они падали на улице. Да и в этих случаях не всегда. Если они лежали ничком, то их можно было принять за спящих. Вот если они корчились на земле и в конце концов оставались лежать навзничь, так что видны были их почерневшие лица, тогда на них обращали внимание. Да и опять не всегда. Потому что жара и постоянная жажда мешали думать о других. Вот почему на самом деле в тот первый день — как раз тогда, когда сквозь пронизанные солнцем веки Анджело грезились скелеты сарычей, застрявших на ветвях огромных дубов, — в общем и целом было очень мало больных. Один раввин, озабоченный главным образом соображениями чистоты, вызвал еврейского врача, чтобы тот осмотрел три трупа, лежавшие у входа в маленькую синагогу (это, очевидно, были трупы тех, кто собирался войти в храм, чтобы укрыться там от жары). После обеда в Карпентра было только два случая, включая кучера дилижанса из Бловака, причиной смерти которого в равной мере могли быть и абсент, и жара. (Это был очень толстый человек, постоянно испытывающий голод и жажду; умер после обеда в трактире — он, вероятно, был единственным пообедавшим в городе в полдень, — где он съел целую миску рубцов и выпил семь рюмок абсента: до кофе, вместо кофе и после него.)
В Оранже, Авиньоне, Апте, Маноске, Арле, Тарасконе, Ниме, Монпелье, Эксе, Ла-Валетте (где, однако, смерть кухарки произвела большое впечатление), Драгиньяне и так до самого побережья — во всех этих местечках едва ли были (но надо уточнить — во второй половине дня, когда Анджело в полудреме, укачиваемый мерным шагом лошади, чувствовал тошноту) один-другой смертельный случай и несколько более или менее серьезных недомоганий, приписанных неумеренному потреблению дынь и томатов. Больным давали болеутоляющий эликсир на кусочках сахара.
В Тулоне санитарный врач военно-морского гарнизона с двух часов дня добивался приема у герцога де Т., адмирала и начальника гарнизона. Его попросили прийти к семи часам вечера. Он вел себя не слишком почтительно и даже неподобающим образом возвысил голос в приемной. В конце концов дежурный гардемарин выставил его за дверь, обратив внимание на блуждающий взгляд посетителя и какую-то странную потребность говорить, которую тот сдерживал, внезапно прикрывая рот рукой. Гардемарин извинился. Санитарный врач сказал: «Тем хуже!» — и ушел.
Жителей Марселя не тревожило ничего, кроме чудовищного запаха нечистот, заполнявшего город. За несколько часов вода в Старом порту стала густой, черной как смола, с красноватым отливом! В городе было слишком много жителей, чтобы обратить внимание на врачебные экипажи, появившиеся днем на улицах города. У многих врачей были весьма озабоченные лица.
Впрочем, из-за отвратительного запаха отхожего места все лица принимали задумчивое и грустное выражение.
Дорога, по которой шла лошадь Анджело, уперлась в один из утесов в форме треугольного паруса и двинулась в обход по направлению к деревне, спрятавшейся среди камней, словно осиное гнездо. Анджело почувствовал, что лошадь сменила аллюр, и проснулся; он увидел, что поднимается по небольшим террасам возделанной земли, опирающимся на невысокие стены из белого камня, обсаженные мрачными кипарисами. Деревня была пуста, стены домов дышали жаром, а от ослепительного света кружилась голова. Анджело спешился и отвел лошадь под прикрытие полуобрушенного свода около церкви. Оттуда доносился резкий запах птичьего помета: изнутри свод был покрыт ласточкиными гнездами, из которых сочилась коричневая жидкость. Пепельная тень освежила горящий, словно онемевший затылок Анджело, по которому он без конца водил рукой. Пробыв там примерно с четверть часа, он вдруг заметил на противоположной стороне улицы открытую дверь, а в ее темной глубине мелькавшую то ли блузку, то ли рубашку. Анджело перешел улицу, чтобы попросить воды. Это была женщина. Взгляд у нее был бессмысленный. Она обливалась потом и дышала с большим трудом. Она сказала, что воды больше нет, что голуби загадили все водоемы, что можно только попытаться напоить лошадь, но та фыркнула в ведро, намочила ноздри и выдохнула сверкнувшую на солнце водяную пыль.
У женщины были дыни. Анджело съел три, а корки отдал лошади. У женщины были еще помидоры, но она сказала, что их нельзя есть сырыми, потому что от них начинается лихорадка. Анджело так яростно впился зубами в один из них, что сок брызнул на его прекрасный сюртук. Но ему было все равно. Жажда его начала утихать. Он дал несколько томатов лошади, и та с жадностью их проглотила. Женщина сказала, что муж ее заболел, потому что вот так же никого не слушал, и что со вчерашнего дня его трясет лихорадка. Тут Анджело заметил в углу комнаты кровать, где из-под толстого одеяла в цветочек и перины едва была видна голова больного. Женщина сказала, что он не может согреться. Анджело подумал, что это странно и явно не сулит ничего хорошего. Лицо мужчины было фиолетовым. Женщина сказала, что сейчас у него почти нет болей, но что все утро он корчился от колик и это, конечно, из-за томатов — ведь он, как и Анджело, не послушал ее и наелся.
Отдохнув около часа в этой комнате, куда в конце концов ввели и лошадь, Анджело снова отправился в дорогу. Жар и свет поджидали его у порога. Трудно было даже представить себе, что когда-нибудь наступит вечер.
Все это было в тот момент, когда морской санитарный врач, сказав «Тем хуже!», возвращался в Тулон. И тогда же еврейский врач, поспешивший вернуться домой, уже говорил с женой и велел ей сложить в маленький чемодан вещи для нее и для их двенадцатилетней дочки, и эта женщина с коровьими глазами и огромным носом выехала из Карпентра дилижансом, идущим в Вэзон, чтобы оттуда в наемном экипаже как можно быстрее добраться до Дьёлефи или даже до Бурдо. Она уже больше не смотрела на город, где остался ее муж, и жестом приказала молчать девочке, которая, обливаясь потом, смотрела на нее широко открытыми глазами. А тем временем Анджело среди высоких холмов любовался диким великолепием этого зловещего лета: порыжевшие дубы, обуглившиеся каштаны, чахлые пастбища цвета медного купороса, кипарисы, в зелени которых, казалось, отражался маслянистый блеск похоронных факелов. Потоки плотного света, словно мираж, простирали перед ним изъеденный солнцем гобелен, сквозь прозрачную основу которого виднелись зыбкие, трепещущие очертания серых лесов, селений, холмов, горы, горизонта, полей, рощ, пастбищ, почти сливавшихся с воздухом цвета мешковины. Авто самое мгновение, когда Анджело в сотый раз спрашивал себя, наступит ли когда — нибудь вечер, и в сотый раз оборачивался к востоку, неизменно залитому чистым охровым цветом, время остановилось в Ла-Валетте, где тело кухарки разлагалось с немыслимой быстротой на глазах у нескольких обитателей деревни и молодой дамы из замка, оставшихся почтить покойную, которая таяла у них на глазах в постели, куда ее положили одетой. И пока