символизирует принцип социальности как таковой, тот тип организации, который держится не на окончательном изгнании бесов, а на двусмысленных и смягченных изгнаниях того типа, который точно проиллюстрирован нашим одержимым, изгнаниях, которые фактически приводят к сосуществованию людей и бесов.
Я сказал, что слово «легион» символизирует множественное единство социальности, и это правда, но в заслуженно прославленной фразе «имя мне легион, потому что нас много» оно символизирует единство уже находящееся на грани распада, поскольку здесь превалирует порядок обратный порядку социального генезиса. Единственное число, которое неудержимо преобразуется во множественное в пределах одной фразы, — это впадение единства в миметическую множественность, это первый эффект разрушительного присутствия Иисуса. Перед нами чуть ли не современное искусство: «Я — это другой», — говорит Матфей; «Я — это все другие», — говорит Марк[60].
Имею ли я право отождествлять стадо свиней с толпой линчевателей? Не упрекнут ли меня в том, что я искажаю Евангелия в угоду моим несносным обсессиям? Но разве можно меня упрекать, если тождество, которое я утверждаю, эксплицитно упоминается по меньшей мере в одном Евангелии — от Матфея? Я имею в виду многозначительный афоризм, расположенный в его тексте очень недалеко от рассказе о Гадаре: «не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтобы они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас» (Мф 7, 6).
Но в рассказе о Гадаре, как я сказал, обращению, «нормальному» для жертвы, подвергаются сами линчеватели. Они не побивают себя камнями, но бросаются с крутизны, что значит то же самое. Чтобы понять революционность этой инверсии, нужно перенести ее в тот универсум, который наш антибиблейский гуманизм уважает больше, чем иудейский, — в классическую древность, греческую или римскую. Нужно вообразить, что «фармак» сталкивает с крутизны жителей греческого города, включая философов и математиков. Что с высоты Тарпейской скалы в пустоту шагает не изгой, а величавые консулы, добродетельный Катон, церемонные юрисконсульты, прокураторы Иудеи и прочий senatus populusque Romanus [сенат и римский народ
Финал чуда утоляет некоторую жажду реванша, но оправдан ли такой финал в рамках того мышления, о котором я говорю? Не содержит ли он оттенка мстительности, который противоречит моему тезису об отсутствии мстительного духа в Евангелиях?
Что за сила швыряет свиней в море Галилейское, если не наше желание видеть, как они туда падают, и если не насилие самого Иисуса? Что может подвигнуть все стадо к саморазрушению без чьего бы то ни было принуждения? Ответ очевиден. Он называется стадное чувство — это оно, то есть непреодолимая тенденция к миметизму, делает из стада именно что стадо. Стоило первой свинье упасть в море, случайно, от приступа глупой паники или от конвульсий, вызванных бесовским в них водворением, как все ее товарищи последовали за ней. Неистовое бездумное следование прекрасно сочетается с пресловутой непокорностью этих животных. За гранью некоторого миметического порога, характерного для одержимости, все стадо мгновенно воспроизводит всякое поведение, которое ему кажется выходящим за рамки обычного. Это похоже на феномен моды в так называемых «передовых» обществах — ив этом отношении и общество Гадары уже является весьма передовым.
Стоило одному животному невольно вдруг очутиться в пустоте, и вот вам новая мода — мода погружения в бездны, которая унесет с собой всех вплоть до последнего поросенка. Малейший миметический инцидент может потрясти самую плотную толпу. Чем более слабой, пустой или, того лучше, гибельной будет цель, тем большей тайной она окутается и тем более сильное пробудит желание. Все эти свиньи скандализованы, а значит уже утратили равновесие, и потому их интересует и даже электризует еще более радикальная утрата равновесия; вот прекрасный жест, которого они все бессознательно искали, — жест, который
Иисус, когда он говорит, почти всегда ставит миметизм скандала на место всяческой дьявольщины. Стоит и здесь поступить так же, и тайна рассеется. Эти свиньи — настоящие одержимые, поскольку они миметизированы по самые уши. Если нам непременно нужно опираться не на евангельские ссылки, то их нужно искать не в учебниках демонологии и тем более не в современной лженауке об инстинкте, которая усматривает наше будущее в мрачных историях о леммингах; я предпочитаю обратиться к литературе более веселой и глубокой. Самоубийственные бесы Гадары — это сверх-бараны Панурга, которым даже не нужен Дендено[61], чтобы кинуться в море. На вопросы, поставленные нашим текстом, всегда найдется миметический ответ и он всегда будет наиболее точным.
Глава XIV. Сатана, разделившийся сам с собой
Текстуальный анализ ничего не может сказать о самих чудесных исцелениях[62]. Он относится лишь к языку их описания. Евангелия говорят на языке своего мира. Поэтому нам кажется, что они изображают Иисуса просто одним из многих целителей, хотя и уверяют, что Мессия — это что-то уникальное. Но текст о гадаринских бесах подтверждает их уверения, поскольку описывает разрушение всех бесов и их универсума — того универсума, который и снабжает евангелистов языком описания бесов, языком бесов и их изгнания. Таким образом, здесь идет речь об изгнании… самого изгнания, то есть главной пружины этого мира, речь о том, чтобы навсегда покончить с бесами и бесовством.
В нескольких редких пассажах Евангелий Иисус сам прибегает к языку изгнания и демонологии. Главный из этих пассажей изображает спор с враждебными собеседниками. Это важный текст, и он встречается у всех трех синоптиков.
Вот он в самой полной версии — версии Матфея. Иисус только что исцелил одержимого. Толпа в восторге, но членам религиозной элиты (фарисеи у Матфея, книжники у Марка) это исцеление кажется подозрительным.
И дивился весь народ и говорил: не это ли Христос, сын Давидов? Фарисеи же, услышав
Нельзя читать этот текст только один раз — непосредственное прочтение должно вести к опосредованному, более глубокому. Я начну с непосредственного. Сначала мы видим в первой фразе лишь неоспоримый, но банальный принцип, в котором выражена народная мудрость. Английский язык превратил ее почти в пословицу: «Every kingdom divided against itself shall not stand»[63] .
Следующая фраза сначала кажется всего лишь применением этого принципа: «И если сатана сатану изгоняет, то он разделился сам с собою: как же устоит царство его?». Иисус сам не отвечает на этот вопрос, но ответ очевиден: если сатана разделился сам с собой, его царство не устоит. Если фарисеи действительно видят в сатане врага, они не должны упрекать Иисуса за то, что он изгоняет сатану силою сатаны; даже если бы они, были правы, совершенное Иисусом исцеление только приблизило бы окончательное разрушение сатаны.
Но теперь следует новое предположение и новый вопрос: «Если Я