христиане…
Перед нами действительно был бы генезис мифа, если бы все эти преступления оказались включены в финальный апофеоз. Тогда христианский святой был бы мифологическим героем. Он соединил бы в себе сверхъестественного благодетеля и всемогущего смутьяна, способного любую небрежность, любое безразличие по отношению к себе покарать ниспосланием какого-нибудь бедствия. Мифологическое священное существенно характеризуется сочетанием благого и пагубного — и нам эта двойственная трансцендентность — кажется парадоксальной только потому, что мы стоим на христианской точке зрения, которую считаем нормой, тогда как на самом деле она уникальна.
Невинность мученика ни разу не ставится под сомнение. «Возненавидели меня без причины». Понимание, достигнутое в Страстях, преобразуется в конкретные истины. Дух мстительности еще ведет энергичные арьергардные бои, но тем не менее мученики молятся за своих палачей: «Отец, прости им, они не знают, что делают».
Разумеется, люди не ждали христианства, чтобы начать реабилитировать невинных жертв. В связи с этим всегда вспоминают и Сократа, и Антигону, и других — и вспоминают справедливо. В этих случаях есть черты, похожие на христианское отношение к мученикам, — но они имеют точечный характер и не затрагивают ни одно общество как целое. Причина уникальности мученика — в том, что его сакрализация терпит неудачу в самых благоприятных для ее успеха условиях: эмоции толпы, гонительские и религиозные страсти. Действительно, тут имеются все гонительские стереотипы. Для большинства христиане — это раздражающее меньшинство. Они в изобилии наделены признаками виктимного отбора: прежде всего они принадлежат к низшим классам, среди них множество женщин и рабов. И тем не менее ничто не подвергается сакрализующему преображению. Гонительская репрезентация предстает в своем подлинном виде.
Канонизация — это не сакрализация. Разумеется, в прославлении мучеников и позже в житиях средневековых святых имеются пережитки примитивной сакральности. Я уже упоминал некоторые из них в связи со святым Себастьяном. Механизмы насилия и священного действительно играют определенную роль в преклонении перед мучениками. Считается, что сила давно пролитой крови может истощиться, если ее время от времени не возобновлять свежей кровью. Это действительно так в случае христианских мучеников, и это, несомненно, важный фактор в распространении их культа — но суть в другом.
Сейчас большинство историков, в том числе историков-христиан, подчеркивают в этом культе исключительно жертвенные[64] рудименты. Они считают, что нашли в нем связующее звено между теологическими аспектами христианства (будто бы исключительно жертвенными) и его социальной эффективностью (будто бы тоже жертвенной). Они уловили здесь вполне реальный момент, но это момент второстепенный, и он не должен заслонять от нас процесс специфически христианский, который действует в направлении обратном жертвоприношению — иначе говоря, в направлении откровения.
Тот факт, что два противонаправленных процесса могут сочетаться, парадоксален лишь внешне. Точнее говоря, он воспроизводит парадокс Страстей и вообще Евангелий, которые легко поддаются вторичным и поверхностным мифологическим кристаллизациям потому, что они должны воспроизвести мифологический процесс с максимальной точностью, чтобы вывести его на свет и подорвать его на самой глубине.
Вся чисто жертвенная теология Евангелий основана, в конечном счете, на Послании к Евреям, а даже оно не позволяет свести феномен мучеников исключительно к его жертвенным элементам. Посланию, я полагаю, не удается сформулировать, в чем подлинная уникальность Страстей, но оно пытается это сделать и приходит к важному результату, представляя смерть Христа как совершенное и окончательное жертвоприношение, которое делает все жертвоприношения утратившими силу, а, значит, всякое последующее жертвенное предприятие неприемлемым. Это определение оставляет в тени ту абсолютную специфичность христианства, которую я пытаюсь очертить, но оно тем не менее запрещает простой возврат к монотонной и примитивной традиции жертвоприношения, а именно такой возврат и происходит, когда мы сводим феномен мучеников исключительно к механизмам насилия и священного.
Неудача мифогенезиса в случае с мучениками впервые в больших масштабах позволяет историкам увидеть гонительские репрезентации и соответствующее им насилие
Механизм козла отпущения, благодаря самому факту своего разоблачения, уже не обладает эффективностью достаточной, чтобы произвести настоящий миф. Поэтому и невозможно непосредственно продемонстрировать, что речь идет именно об этом порождающем механизме. Напротив, если бы этот механизм сохранял свою эффективность, то не было бы христианства, а была бы лишь очередная мифология, и до нас все дошло бы в уже преображенном виде действительно мифологических тем и мотивов. Итог оказался бы тем же самым: и здесь мы бы тоже не распознали порождающего механизма. А того, кто его обнаружил бы, обвинили бы в том, что он принимает слова за реальность и измышляет настоящее гонение за благородным мифологическим воображением.
Подобная демонстрация все-таки возможна, как я (хочется верить) это показал, и даже совершенно надежна — но она должна направиться по окольным путям, какими мы и шли. В житиях святых моделью всегда служат Страсти, именно на их фоне всегда излагаются конкретные обстоятельства тех или иных гонений. Но это не просто риторическое упражнение, не только формальное благочестие, как это воображают наши псевдо-демистификаторы. Критика гонительских репрезентаций начинается именно здесь; сначала она приносит грубые, неловкие и неполные результаты, но ведь такая критика, до тех пор вообще немыслимая, требует долгого обучения.
Мне возразят, что реабилитация мучеников — партийное дело, основанное на общности между жертвами и их защитниками. Что «христианство» защищало только родные ему жертвы, а победив, оно само сделалось тираническим угнетателем и гонителем. Что по отношению к собственному насилию оно выказывает ту же слепоту, что и те, кто прежде гнал самих христиан.
Все это правда, такая же правда, как и связь мученичества с жертвенной идеологией, но опять-таки — это лишь вторая правда, которая скрывает первую. А первая правда состоит в том, что происходит грандиозная революция: люди — по крайней мере некоторые люди — не дают себя соблазнить даже тем гонениям, которые опираются на их собственные верования и прежде всего на само «христианство»; сопротивление гонениям внезапно возникает внутри самого гонительского универсума, Я имею в виду, разумеется, процесс, который я подробно описал в начале настоящей книги, — демистификацию охоты на ведьм, расставание целого общества с самыми грубыми формами магическо-гонительского мышления.
На протяжении всей истории Запада гонительские репрезентации слабеют и рушатся. Это не всегда означает, что уменьшается масштаб и интенсивность самого насилия. Но это означает, что гонители не могут надолго навязать свою точку зрения окружающим их людям. Потребовались века, чтобы демистифицировать средневековые гонения, — и хватает нескольких лет, чтобы дискредитировать современных гонителей. Даже если завтра какая-нибудь тоталитарная система распространится на всю планету, она не сумеет обеспечить победу своему мифу, иначе говоря — магически-гонительскому аспекту своего мышления.
Это тот же процесс, что и в случае с христианскими мучениками, но очищенный от последних следов сакрального и радикализованный, поскольку он уже не требует никакой общности веры между жертвами и теми, кто демистифицирует систему гонения на них. Это хорошо видно по используемому языку. Мы всегда пользуемся именно этим языком; другого у нас просто нет.
В классической латыни у глагола