абсолютно очевидное в разных употреблениях krateros. Хорошее krateros богов и героев — не что иное, как дурное krateros монстров, эпидемий и диких зверей. Бенвенист сам приводит пример, обнаруживающий тщетность предлагаемого им деления: Ares krateros. Арес, конечно, жесток, но от этого он не делается менее божественным. Бенвенист утверждает, что здесь перед нами дурное krateros. Конечно — но тем не менее мы имеем дело с богом. Действительно, речь идет о боге, в классическом мире считающемся богом войны. А обожествление войны, возможно, не настолько бессодержательно, как нас заставляют думать мифологические клише в стихотворениях, прославляющих Августа или Людовика XIV.
С точки зрения рационалистического словаря священное предстает то как еще не обработанный смысл, то, напротив, как смысл, подвергшийся позднему смешению и запутыванию. Лексикограф вынужден думать, что его обязанность — довести различия до такой степени, когда все «двусмысленности», все «смешения», все «неопределенности» сменятся четкостью идеально однозначной семантики. Его труд — всегда лишь продолжение уже давно начатого. Уже религиозные интерпретации, как мы видели, заставляют связанные с кризисом феномены качнуться либо в одну, либо в другую сторону. Чем дальше, тем сильнее проявляется тенденция превращать два аспекта священного в самостоятельные сущности. Например, в случае латинского языка sacer сохраняет исходный дуализм, но поскольку ощущается потребность в термине, который бы выражал исключительно благой аспект, то появляется дублет sanctus. Как мы видим, тенденции современной лексикографии вписываются в рамки непрерывной мифической обработки, постепенно стирающей следы учредительного опыта и делающей все более недоступной истину о насилии.
Впрочем, некоторые авторы выбиваются из общего хора. Вот, например, замечательный комментарий, который в своей книге «Дионис» А. Жанмэр дает к слову thyias, означающему «жрицу Вакха» или вообще «вакханку» и производному от глагола thyein, о котором мы говорили выше в связи с другим дериватом, thymos.
Правдоподобная этимология позволяет связать это слово с глаголом, в значении которого есть известная неоднозначность, поскольку он, с одной стороны, значит «совершать жертвоприношение», а с другой — «неудержимо устремляться, кружиться вихрем подобно буре, водам реки, морю, кипеть подобно пролитой на землю крови», а также «кипеть яростью, гневом». Незачем разделять и дробить на две лексемы с различными корнями, как это иногда делается, эти два значения, особенно если допустить, что бурное вихревое движение соответствует одному из методов возбуждения, с помощью которых достигается характерное для вакханта состояние транса, и что жертвоприношение — посредством «спарагмоса» или иным способом — обычное сопровождение подобных практик или даже что некоторые жертвоприношения архаического типа могли служить поводом для экстатических практик со стороны участников. Точно так же и современные наблюдатели сообщают, что между конвульсиями ритуальной жертвы в момент агонии и конвульсивным возбуждением одержимого, в обоих случаях интерпретируемых как проявление божественного присутствия и воздействия, ощущается и эксплицитно выражается определенный параллелизм[100].
Формальное отождествление насилия и священного, основанное на механизме жертвы отпущения, позволит нам завершить теорию жертвоприношения, основы которой мы заложили в наших первых главах. Выше мы отказались от традиционного толкования, считающего жертвоприношение приношением божеству, подарком — нередко пищевого характера — «питающим» трансцендентность.
Толкование это, конечно, мифологическое; но отсюда не следует, что оно — просто фантазия. Теперь мы можем понять, что религиозный дискурс даже в этом вопросе ближе к истине, нежели всё, чем современные исследователи пытались его заменить.
Будучи сфокусировано в жертвенном убиении, насилие стихает и успокаивается; можно сказать, что оно изгнано и присоединится к субстанции божества, от которой оно абсолютно ничем не отличается, поскольку каждое жертвоприношение повторяет в миниатюре то огромное успокоение, которое случилось в момент учредительного единодушия, то есть в момент, когда божество проявилось в первый раз. Как человеческое тело есть машина по преобразованию пищи в плоть и кровь, так и учредительное единодушие преобразует дурное насилие в стабильность и плодородие; с другой стороны, это единодушие самим фактом своего возникновения запускает машину, которая должна до бесконечности повторять его собственную работу, но в ослабленной форме — в форме ритуального жертвоприношения. Если божество есть не что иное, как насилие, коллективно изгнанное в самом начале, то, значит, ритуальное жертвоприношение ему постоянно преподносит дозу его собственной субстанции, его собственного насилия. Всякий раз как жертвоприношение приводит к желаемому эффекту, всякий раз как дурное насилие преобразуется в хорошую стабильность, можно сказать, что божество благосклонно принимает принесенное ему насилие и им питается. Небезосновательно все теологии ставят процедуру жертвоприношения под юрисдикцию божества. Удавшееся жертвоприношение мешает насилию вновь стать имманентным и взаимным, то есть укрепляет насилие в качестве внешнего, трансцендентного, благого. Оно приносит богу все, в чем он нуждается, чтобы сохранить и увеличить свою мощь. Сам бог «переваривает» дурную имманентность, чтобы превратить ее в хорошую трансцендентность, то есть в собственную субстанцию. Пищевую метафору оправдывает тот факт, что жертва — это чаще всего животное, которое входит в обычный рацион людей и плоть которого действительно съедобна. За процессом питания прекрасно видна динамика насилия и его метаморфозы. Таким образом, хотя и неверный с точки зрения научной истины, религиозный дискурс о жертвоприношении совершенно истинен с единственной точки зрения, которая важна для религии, то есть с точки зрения человеческих взаимоотношений, которые необходимо защитить от насилия. Если пренебрегать кормлением божества, оно в конце концов погибнет, если только, рассерженное и голодное, не явится само искать себе пищу среди людей, с беспримерной жестокостью и свирепостью.
Жертву отпущения часто уничтожают и всегда изгоняют из общины. Стихшее насилие считается изгнанным вместе с ней. Оно в каком-то смысле спроецировано вовне; считается, что оно постоянно пропитывает все бытие за исключением самой общины — до тех пор, пока внутри нее соблюдается культурный порядок.
Стоит пересечь границы общины, как попадаешь в сферу дикой сакральности, не знающей ни границ ни пределов. В эту сферу священного входят не только боги, все сверхъестественные существа, всевозможные монстры, мертвые, но и сама природа, поскольку она чужда культуре, космос и даже другие люди.
Мы часто говорим, что первобытные люди живут «внутри священного». Говорить так — значит думать, как сами первобытные люди, считающие, что они единственные вынырнули из священного, единственные следуют правилам, которые продиктовало само священное и которые — весьма ненадежным образом — удерживают их вне сферы священного. Чужеземцы, поскольку не следуют этим правилам, кажутся не совсем людьми. Они могут казаться то очень пагубными, то очень благими; они купаются в священном.
Всякая община считает себя саму одиноким кораблем, затерянным в безбрежном океане, то мирном и тихом, то грозном и бурном. Главное условие, помогающее не потонуть, необходимое, но недостаточное, — подчинение законам всякой навигации, которые налагает сам океан. Но самая напряженная бдительность не гарантирует, что плавание будет вечным: корпус дает течь; коварная влага непрестанно просачивается. Нужно помешать воде наполнить корабль, нужно повторять обряды…
Хотя священное — причина всех страхов общины, верно и то, что она обязана ему всем. Видя за его пределами лишь себя, она вынуждена считать себя его порождением. Мы сказали, что общине кажется, будто она вынырнула из священного, — именно так и следует говорить. Учредительное насилие, как мы видели, предстает как деяние не людей, но самого священного, осуществляющего собственное изгнание, соглашающегося удалиться, чтобы община могла существовать вне его.
Стоит задуматься о видимом господстве священного, о чрезвычайной диспропорции на всех уровнях между священным и общиной, как становится понятно, что инициатива во всех областях кажется исходящей именно от священного. Создание общины — это в первую очередь отделение. Поэтому метафоры разрыва так часто встречаются в ритуалах основания. Основные действия в королевских ритуалах инквала, например, заключаются в том, чтобы отрезать, откусить, отсечь новый год, то есть начать новый временной