ложиться спать вовремя, чтобы жить долго-долго.

Случалось, Алена так заигрывалась, что ей начинало казаться, будто и вправду что-то сказала ему, а он не хочет ее слушаться, и она обижалась до слез, и никто не мог понять, что на нее находит… Когда Алена повзрослела, страсть к заботе об отце не угасла; ее руками у него было все особенно тщательно выстирано, выглажено, вычищено. Если он пытался сделать что-то сам, она не на шутку сердилась и лет в пятнадцать заявила: «Зачем тогда я?! Неужели я хуже тебя поглажу твои брюки? Вот найди себе такую жену, чтобы она заботилась о тебе по-настоящему, тогда я тебя покину…» — и обиделась, когда он захохотал… Долго Алена училась и готовить, но бабушек ей в этом деле было не перещеголять. Они обе кулинарки и все для него готовили, для Севы, — что он любит, что ему можно, словно вину перед ним искупали.

Бабушка Вера иногда, глядя на него, бралась за виски, качала головой и говорила:

«Боже мой, как же меня угораздило отправить тебя, такого маленького, туда, ведь война носилась в воздухе…»

«А кто тебе говорил, что война будет? — напоминала Елена Константиновна. — Я крупы закупала, и муку, и соль, а ты надо мной смеялась: дескать, Фома неверующий…»

«Да, да, — грустно подтверждала бабушка Вера, — четырнадцатого июня, после заявления ТАСС, я вас с отцом и проводила…»

Шестилетним мальчиком Сева Ивлев поехал вместе с отцом в Ленинград, к дедушке с бабушкой. Там его и застигла война.

Родные умерли у него на глазах в первую блокадную зиму, а он был случайно подобран сандружинницами и весной сорок второго вывезен через Ладогу. Когда моторная шхуна «Учеба» подошла к пункту доставки, к поселку Кабона, ее не могли принять из-за сильного наката волны на пирс, а едва шхуна стала на якорь, со стороны Бугровского маяка появились немецкие самолеты, и судну пришлось подходить к пирсу под бомбежкой. Моряки, то и дело по грудь окатываемые ледяной водой, бежали по пирсу с детьми на руках, а от пирса — к ближайшему блиндажу. В блиндаже, куда занесли Севу, стоял чугун с только что сваренной картошкой и лежал свежий хлеб — завтрак, брошенный зенитчиками, когда они выбежали по тревоге. Оставшись одни, дети накинулись на горячую картошку и черный хлеб, и через час из двадцати пяти детей живым был лишь Сева Ивлев, которого из-за совершенной его слабости оттолкнули от чугуна на нарах, а упав, он уже не мог встать даже на этот запах еды…

Так бабушка Вера рассказывала Алене со слов ленинградской соседки Ивлевых — она была в сандружине — и врачихи детского дома, куда попал Сева и где находился до конца войны.

На послевоенной фотографии, коричневатой и подвыцветшей, между двумя женщинами, которых делала неразличимо похожими шестимесячная завивка, стоял седой мальчик в расстегнутой вельветовой курточке, в белой пикейной рубашке, с бархатным бантом под горлом. С худенького, заостренного лица смотрели несоразмерно большие глаза, вызывавшие у Алены страшную жалость, и она старалась не думать, что на фотографии ее отец.

Фотографию Елена Константиновна повесила на стену год назад, сразу после смерти бабушки Веры; отец просил этого не делать, ему, верно, были мучительны воспоминания тех лет; и Алена пробовала возражать, но Елена Константиновна, прежде такая тихая и незаметная, с каким-то упоением взялась за роль полноправной хозяйки дома, требуя подчинения даже в мелочах, и попытки Алены или Всеволода Александровича шуткой и всерьез охладить ее пыл были бесполезны.

Поступив в университет, Алена не могла, как прежде, заботиться об отце, но, желая, чтобы он поменьше общался с Еленой Константиновной, уговорила его днем уезжать работать в библиотеку. Неплохо было бы ему перебраться и на дачу. Эта дача принадлежала дедушке Сергею Ивановичу. Летом там жили знакомые матери, а с сентября по июнь дом пустовал… Вообще-то, Сергей Иванович хотел завещать дачу Алене, но отец и бабушка Вера отказались; и теперь это было еще одним поводом для укоров Елены Константиновны. Некоторым образом Алена считала дачу и своей, потому что мать сказала ей как-то, что дедушка Сергей Иванович взял с нее слово передать половину дачи Алене, когда та выйдет замуж. Но отец ехать работать на дачу не соглашался, зато уж по воскресеньям, забрасывая все свои дела, Алена увозила его туда кататься на лыжах, печь в камине картошку.

Хорошо им было вдвоем. И все-таки она чувствовала: в душе разрушается и разрушается какая-то связь с отцом, совсем недавно казавшаяся вечной.

С детства она привыкла к тому, что отец знает обо всем на свете. Слушать его было даже интереснее, чем читать книги, у отца был дар так убедительно и весомо говорить, что Алена, размышляя прежде об устройстве мира, думала о нем как о чем-то познанном или почти познанном. То же, до чего ее разум не доходил, представлялось ей просто недосказанным отцом, и она была уверена, что скоро вычитает или услышит нечто такое, что сделает ей понятным весь мир.

Смерть бабушки Веры, первая смерть близкого человека, открыла Алене всю бездну предательства почти понятого ею мира.

Отчего же это?! Отчего? Отчего приходим мы в солнечный мир, в мир звезд, голубого неба, цветов, надежды на любовь, и живем в нем и радуемся, а когда грустим, то грусть такая живая, что в любое мгновение готова обернуться радостью?.. Приходим, живем и вдруг — исчезаем в муках, рано или поздно, но исчезаем навсегда! За что эта жестокость? Где здесь хоть капля разума? И тем более мучительна неизбежная конечность человеческого существования — исчезнуть, не узнав ничего толком. Будто все в мире изменяется так быстро, что люди видят лишь следы изменений, а сути их догнать не в состоянии…

Она задавала эти вопросы себе, словно по самой своей природе мысли и чувства, вспыхивающие в сознании, требовали того же одиночества, тайны, что и тогда, когда детство уходило, и было томительно и боязно становиться какой-то иной, и ото всего тянуло в слезы, хотелось куда-то спрятаться; а отец думал, она больна, и волновался, докучал вопросами, заставлял вечерами мерить температуру, собирался вести к какому-то врачу, пока бабушка Вера все ему не объяснила…

Она спрашивала себя, но не находила своих слов и невольно отвечала себе словами отца, словами книг и учебников. Однако теперь все прежние представления об окружающем мире толкали ее к какому-то краю совершенного его непонимания.

Ужас небытия после смерти бабушки Веры, словно ночной зверь, подстерегал ее; и вместе с непониманием смысла человеческого существования подступало ощущение собственного конца. И холодели руки, слезы текли из глаз, и жалко было всех покидать… Но всякий раз, когда становилось особенно невмоготу, какая-то неподвластная ее рассудку сила, сила ее юности, потребности счастья жизни побеждала эту тоску, и сердце снова билось сильно и ровно, и она переставала его замечать. И чем больше времени проходило после смерти бабушки Веры, тем необратимее казалась эта победа.

Сама пережив страх смерти, она, видя отца грустным, принимала это за тот же страх, и было больно за него и хотелось утешить, да не знала слов. Поэтому за ужином ли или когда случалось выйти вместе вечером погулять перед сном, Алена старалась отвлечь отца рассказами о том, что в университете нового…

Рассказывала, как созревают лавины, и что предрекал профессор Л. в случае переброски северных рек России на юг, и что сулил от этой переброски другой профессор, и о последствиях переруба лесов на Дальнем Востоке и в Сибири, и о комете Галлея… Ей казалось, эти и другие отвлеченные от сиюминутных потребностей человека сведения способны заполнить тоскливую пустоту, дать душе воздух…

Алена и о себе отцу рассказывала, однажды даже призналась, что пробовала курить… Конечно, она не все отцу говорила. Зачем, например, было ему знать, как для того, чтобы спихнуть коллоквиум по ненавистной химии, она с заранее обдуманным намерением надела кофточку с глубоким вырезом, и седой добродушный доцент все косил с одутловатого лица синенькими глазками в этот вырез и поставил-таки «отлично», хотя она пару раз чуть не поплыла, и ему пришлось задавать ей наводящие вопросы.

И тем более отец ничего не должен был знать об отношениях ее с Андреем Юрьевским, компанейским четверокурсником, в блоке которого, на семнадцатом этаже зоны «В», в дни, когда от его отца, крупного руководителя сельского хозяйства одной из южных областей страны, привозили очередную продуктовую посылку, собиралось много народа. Юрьевский, сидя на подоконнике с гитарой, негромко пел свои песни. «Осень прошла, закружила зима. Что же все помнится лето? Что синий взор сводит с ума? Уж не навек ли мне это?» — пел он и посматривал на Алену пристально, и под его взглядом она опускала глаза, краснела и

Вы читаете Тройная медь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату