которому стыдно впадать в такую растерянность.
Федор отдал полушубок Всеволоду Александровичу, и тот начал его вешать на качнувшуюся было напольную вешалку, полную одежды. Федор по-военному прищелкнул каблуками и резко наклонил и поднял голову:
— Полынов.
Одной рукой придерживая вешалку, Всеволод Александрович протянул ему другую:
— Ивлев. Отец Алены.
— Очень приятно. — Федор крепко сжал своей большой рукой его холодную кисть. — Поглубже бы надо повесить, — посоветовал он, — а то все рухнет. — Он перевесил свой полушубок и Аленино пальто, и вешалка перестала крениться. — Вот так вернее…
— А это мама моя, — сказала Алена.
— Ирина Сергеевна.
— Очень приятно, — сказал Федор, готовясь к рукопожатию, но вовремя замечая, что Ирина Сергеевна своей узкой в кольцах руки ему подавать не собирается, а, как показалось ему, пристально вчитывается в злополучную «АНЮ» или пытается понять эмблему ВДВ.
— А это Анатолий Сергеевич. — Алена помолчала, дожидаясь момента, когда Федор и Анатолий Сергеевич шагнут друг к другу, и бесстрастно добавила: — Мамин муж…
Федора как жаром обдало.
— Чертков, — шутливо тоже щелкнул каблуками Анатолий Сергеевич, ободряюще улыбнулся Федору и с наигранной строгостью покачал головой: — Ах, Алена, Алена…
— И в кого у нее такой ангельский характер, Ивлев? — поинтересовалась Ирина Сергеевна.
Всеволод Александрович пожал плечами и спросил Федора:
— Вы чай будете или кофе?
Безразлично было Федору, чай ли, кофе ли; чужая жизнь сшибала с ног. Бежать ему отсюда хотелось, вот что!
— У нас в доме ломаться не принято, — не без назидательности заметил Всеволод Александрович и тут же смягчился. — Я вам все-таки чай заварю… Отличный чай — из трех сортов…
Он прошел из прихожей в кухню, и Елена Константиновна, чуть помедлив, направилась за ним.
— Вы действительно в шахматы играете с закрытыми глазами? — обратился к Федору Анатолий Сергеевич.
— Могу немного, — ответил Федор.
— Только уж обязательно вот так. — Алена крепко зажмурилась.
— Толя, надеюсь, это не на всю ночь, — озабоченно сказала Ирина Сергеевна. — Мы кое-что должны тут посмотреть, а ты будь, пожалуйста, на взлете… Пойдем, ангел мой ехидный, — слегка потрепала она дочь по щеке и поморщилась от удовольствия, коснувшись этой холодной с мороза, шелковистой кожи, и потянула Алену за собой.
Глянув им вслед, Федор решил, что выиграет во что бы то ни стало. Во французской защите он хорошо помнил одну старую партию, в которой белые втравливались в охоту за фланговой пешкой черных… Он вообразил, как сделает это и как на шестнадцатом ходу белым придется менять своего ферзя на ладью, и он небрежно скажет этому улыбчивому мужику в замшевом пиджаке: «Кажется, здесь мат».
Став у порога, Чертков приглашающим жестом пропустил Федора в большую комнату. Оранжевый абажур с кистями спускался над массивным овальным столом, застланным серой холщовой скатертью с вышивкой. На стенах висело несколько писанных маслом картин, в простых белых и черных рамах. На маленьких, предположил Федор, были виды Ленинграда; на одной, побольше, — ломоть черного хлеба, крынка с молоком до краев и алые помидоры на скобленном добела дощатом столе, занявшем весь холст; на самой большой — женщина в фиолетовом халате до пят лежала на тахте, накрытой чем-то пестрым, возле зеркала, отражавшего дом с заснеженной крышей за окном с частым переплетом рам.
Федор хотел поближе рассмотреть женщину, но счел это неудобным и подошел к помидорам и хлебу. Мазки, составляющие эту картину, были так грубы, так ершисто засохли, что он с усмешкой представил, как дает им чистовую обработку, и подумал, что при желании мог бы сделать не хуже.
— Давайте блиц, — предложил Анатолий Сергеевич, снимая с книжного шкафа большую шахматную доску, и, по-хозяйски откинув скатерть, высыпал фигуры на стол и принялся расставлять.
— Можно и блиц, — сказал Федор.
— С закрытыми попробуете? — осторожно спросил Чертков.
— Можно и так.
— Ну, раз с закрытыми, вам — белые.
— Раз с закрытыми, без разницы. Давайте черные…
Дождался светлого дня! Привела дочка молодца, нечего сказать, — выговаривала Елена Константиновна вполголоса, то и дело обнажая очень белые вставные зубы. — И нашла же час, не раньше и не позже! У нашей мадам будет теперь тема для разговоров до следующего заграничного вояжа.
— Откуда Алена могла знать, что они прилетели? — оправдался Всеволод Александрович.
— Знала, не знала! Не в этом дело! — не унималась тетка. — Она уже взрослая! Самостоятельная! Не ты ли мне каждый день этой самостоятельностью рот затыкал? Тебе отбояриться от нее надо было, теперь пожинай плоды — наблюдай, как она на ночь глядя мужика в дом ведет…
Всеволод Александрович тщательно прикрыл дверь кухни и начал ссыпать в большой заварочный чайник с петухами по бокам чай из разных пакетов.
— …Да вам всю жизнь было не до дочери, и тебе и твоей благоверной…
— Тетя, могут услышать. Тише. Прошу вас, — вздохнул он.
— Она ее просто бросила, — продолжала тетка, понизив голос. — Сучка щенка так не бросает. А ты ее нам с сестрой подкинул, и на уме у тебя были школа да твои гениальные творения… И добро бы добился чего-нибудь серьезного. Всего две книжки… Ты не больно-то любишь эту тему, но позволь спросить: много ли ты заработал с тех пор, как из учителей подался в писатели? Пианино старинное, прадедушки твоего еще, — продал. Продал! Серебро столовое заложил. Заложил! А я его в войну сберегла!
— Ничего, не буржуи, — сказал он раздраженно.
— Понятно, не буржуи, далеко до них. В долгах, как в шелках… Покойница сестра, конечно, поощряла тебя писательством заниматься, но открою тебе тайну: слез-то она из-за этого сколько пролила горьких…
— Прошу вас, тетя. Не надо о маме… — Он залил кипяток в заварочный чайник, обернулся и почти с ненавистью вгляделся в блестевшее от крема одутловатое лицо в вуальке мелких морщин и в старческих веснушках, в эту рыжим подкрашенную, седеющую голову с растрепанным, как всегда в конце дня, тощим пучком на макушке.
— Конечно, теперь что говорить. Мы с Верой тебе и твоей дочери жизнь отдали…
Нет! Все сегодня было некстати!
А как хорошо начинался день! Впервые за долгое время ему показалось, что работа сдвинулась с мертвой точки. Исчезла вымученность фраз, при которой каждое слово представлялось отысканным в словаре. Все сосредоточилось в едином горячем чувстве, дававшем смелость разом забыть то, что было написано прежде, — все эти отрывочные воспоминания блокады, — и начать заново, с довоенного времени, жившего в сердце щемящим ощущением стремительного сближения с ним всей массы внешнего мира, в какое-то неуловимое мгновение раздробленной о его душу на тысячи голосов, лиц, слов, мыслей, на миллионы предметов и понятий, которые вовек уж не собрать во что-то цельное.
Он сел работать рано утром, когда дочь и тетка спали и даже дворник не принимался еще шваркать скребком у подъезда. В этой тишине он без напряжения ясно видел, как от набережной державной Невы в глубь города торопливо идет молодая женщина, чуть не таща за руку хнычущего мальчика в белой панамке, в коротких штанишках с лямками… Муж женщины недавно увезен поездом далеко на Север, и нет от него вестей, и одиночество ощущается ею как конец жизни. И ей до слез жалко и себя и еще больше сына. А