энергии, и ладность их светлой машины, которая, исчезнув, на мгновение отравила метельный ветер запахом бензина, и одиночество его самого, стоящего с непокрытой головой, и то ли грустящего о прошлом, то ли страстно мечтающего о том, как жизнь могла сложиться по-иному, — все это отбросило его в молодость с ее слитностью движения души и течения времени и сейчас же со всей горечью истины напомнило, что молодость минула безвозвратно и что, если и жива она, то лишь в его сознании, жива памятью о людях, которые когда-то давали ему счастье любить их и ненавидеть.
Глава вторая
— Как он все-таки постарел, — тихо сказала Ирина Сергеевна.
— Ты об Ивлеве? — отозвался Анатолий Сергеевич как бы с сердитым удивлением. — С чего ему стареть…
— Мне так показалось.
— На свои годы выглядит, если не моложе. Конечно, седина не молодит, да она у него с детства.
— Жизнь у него непростая. И потом — болезнь и смерть матери; и это тогда, когда Алена подросла и он может наконец работать в полную силу.
С глубокого поворота шоссе оставшиеся позади редкие мигающие огни кварталов новостройки увиделись далеко, как под крылом самолета. Крупные снежинки издали пулями неслись в ветровое стекло, вблизи ластясь, припадая к нему, и дворники стирали и стирали их.
— Больше года, как Веры Константиновны нет, — сказал Анатолий Сергеевич. — Думаешь, мне легко было услышать, чем она больна, там узнать о ее смерти? Может быть, по душе она мне больше всех родной была. И виноват перед ней, и теперь уж не искупить… А он что ж — живет, как хочет… Денег не хватает? И никому их не хватает. Зато сам себе хозяин. Не это ли самая большая роскошь в наше время?
— Что ты понимаешь;— дрогнувшим голосом сказала она. — Он и сам не видит, как все у него пошло насмарку. Пишет мало, нужных людей находить и подлаживаться к ним не научился, а без этого умения в наше время прожить, трудно…
Анатолий Сергеевич махнул рукой.
— Осмыслить современность, и тем более в художественной форме, — вот что трудно. Для этого талант большой нужен…
— …И у Аленки этот вахлак!
— Что ты все драматизируешь? Нормальный парень. Не из маменькиных сынков, конечно… И в шахматы вон как играет. — Анатолий Сергеевич усмехнулся, вспомнив свое поражение, и тут же пожалел об этом.
— Шахматы, шахматы, — с отчаянием повторила Ирина Сергеевна и, будто в шахматах найдя повод, глухо, давясь слезами, зарыдала.
Он осторожно покосился на нее. Она сидела, отвернув голову, виском прижимаясь к стеклу дверцы; тело ее, спрятанное в шубу, вздрагивало.
— Я понимаю, хорошо понимаю, просто тебе не хочется, чтобы, Алена жила у нас… Для тебя моя дочь — обуза, — говорила она, всхлипывая.
До него доходил не столько смысл произносимых ею слов, сколько звуки ее плача, от которых ком подкатил ему к горлу. Он плавно сбросил скорость и притормозил у обочины, недалеко от путепровода над железной дорогой.
И сразу машина была схвачена ветром и снегом, то с завыванием, то со злым пришептыванием давившими на стекла, ломившимися внутрь, И от необузданности стихии, от вида проползавших внизу тускло-желтых квадратиков окон какого-то поезда и этого пологого откоса, бывшего когда-то дачной местностью, а теперь превращенного в черные груды полуразрушенных домов, связанных покореженной арматурой старых садов, от бессильно опущенных плеч жены Анатолий Сергеевич ощутил приступ тоски и словно бы разрыва со всем сущим.
Это было похоже на то, что испытал он, сидя в аэропорту и читая в утренних выпусках газет, как доктор О'Двайер сотрудничал со спецслужбой, которая разыграла провокацию в отношении советского ученого Анатолия Черткова, якобы пытавшегося получить информацию об электронном оборудовании для подводных геологоразведочных работ в обход недавно объявленному эмбарго на поставки Советскому Союзу техники и технологии. С полицией сотрудничал тот самый О'Двайер, с которым они на пару ходили в аквалангах под лед, с которым иной раз по шестнадцать часов в сутки дробили молотками железо- марганцевые конкреции, добываемые с морского дна драгами, чтобы выяснить их внутреннее строение, и удивлялись и радовались, когда впервые обнаружили в одной из партий разбитых конкреций, в их ядрах, акульи зубы… О'Двайер, с которым в Москве пели песни и спорили о происхождении мира, О'Двайер, который любил рассказывать, что его отец участвовал в парашютном десанте при высадке союзников в Нормандии.
Всего двое суток назад он сидел с доктором О'Двайером в «Шато-Лорье». Они чокнулись за новое счастье в Новом году, Чертков своим бокалом с шампанским, О'Двайер — бокалом с томатным соком, который всегда пил из соображений здоровья. Они чокнулись и выпили. И Чертков принялся чертить на листке из своего блокнота, каким в принципе может быть комплекс по добыче полезных ископаемых на морском дне. Поглядывая на О'Двайера, он видел в его глазах всезнающую насмешливость взрослого над ребенком. «Все это так, — казалось, говорили его ярко-голубые глаза и усмешка на тонких губах, зажатых между парой длинных рыжих бакенбард, — все это так, но все это — не очень… Мы — серьезные люди, и к лицу ли нам подобные утопии…» И, когда он подвинул листок О'Двайеру, тот действительно спросил: «Кто же возьмется в наше сумасшедшее время финансировать такие штуки?»
«Такие штуки» О'Двайер, слегка ломая язык, сказал по-русски и стал еще что-то говорить, но Чертков уже плохо его слушал. Он заметил, как к ним одновременно поднявшись из-за столика у синего сумеречного окна, направились двое. Нарочитая небрежность их походки и улыбчивость на настороженных лицах были настолько банальны, что Анатолий Сергеевич сразу понял, кто они и что дело у них именно к нему. И О'Двайер заметил этих двоих и еще двоих, мерно шагавших от входа, но, делая вид, что не обращает на них внимания, он торопливо сунул руку в карман клубного пиджака, вынул несколько раз сложенный лист перфорированной бумаги, оборванной с ЭВМ, и, не глядя на Анатолия Сергеевича, положил перед ним этот лист, с трудом пробормотав по-русски:
«Будьте любезны, посмотрите, пожалуйста. Это то что вы просили, это есть интересно…»
Не до конца осознавая происходящее, Чертков потянулся было к бумаге, но снова бросились в глаза равномерное движение и одинаковость улыбок штатских, идущих к столику, и свекольно-красное лицо О'Двайера, и он резко встал, и тут же был схвачен за руки и ослеплен вспышками блицев…
Ночь напролет в скромной серой вилле, на второй этаж которой его провели по деревянной скрипучей лестнице, в просторной комнате, где стояла только круглая вешалка да в стороне от окна сгрудились у овального журнального столика три глубоких кожаных кресла, с ним беседовали два вежливых и упорных господина. Один пожилой с постоянно прищуренными глазами на усталом, обрюзглом лице, другой лет тридцати, черноглазый, со вкусом одетый, бойко говорящий по-русски.
Такие разные, они казались ему схожими друг с другом тем выражением удовольствия, которое нет- нет да и всплывало на их лицах, удовольствия от того, что он, советский человек, в их руках, что им дано право безнаказанно запугивать его.
Он старался сидеть перед ними в кресле как можно небрежнее и с отчаянием и с ненавистью слушал; они то убеждали его остаться на Западе, суля американское подданство и работу в лучших лабораториях США — из чего можно было сделать вывод о порте приписки этих деятелей, — то вербовали его в агенты с традиционным счетом в швейцарском банке, то пугали судьбой Ирины, намекнув, что она могла бы, в случае если они останутся, написать книгу о своем отце, и даже гарантировали рекламу. Наконец они принялись угрожать судом и многолетним заключением, перечисляя какие-то, в основном неизвестные ему фамилии и факты, выбрасывая на стол, как козыри, вперемешку с достоверными фотографиями (на которых он, Ирина и О'Двайер стоят у причудливой решетки одного из университетов, они же в клубе