Здесь была электрическая машина с лейденскими банками, электромагнит, модель атома по Резерфорду и тому подобное. На центральном столике находилась подставка с двумя угольными электродами. Это была электрическая дуга.
По-видимому, Даров опустошил какой-то школьный физический кабинет.
– Ну как, юноша, смотрится? – спросил он, упорно продолжая называть меня юношей.
– А зачем они? – сказал я, указывая на приборы. – К физике твердого тела это не имеет отношения.
– Давайте, мой друг, исходить из следующего, – сказал Даров. – Зрителю должно быть интересно. Он должен видеть что-то работающее, двигающееся, прыгающее, мелькающее. Динамика! Ваши кристаллы малы, одинаковы и неинтересны. Мы будем показывать дугу!
– С таким же успехом можно показывать мюзик-холл, – сказал я.
– Это мысль, – сказал Даров. – Мюзик-холл – это мысль. Куда мы его присобачим?
– Перед выступлением Барсова, – предложил я.
– Правильно! Для оживляжа, – сказал Даров.
Только не пугайтесь этого слова! Оживляж – обыкновенный термин на телевидении. Иногда там говорят «дешевый оживляж». Это почти ругательство. А просто оживляж – ничего, это можно.
Итак, шефа собирались пустить с оживляжем. А мы с Морошкиной, как выяснилось, должны были зажигать электрическую дугу и рассказывать обо всех этих физических штучках, которые насобирал Даров. Некоторые из них я вообще впервые видел.
На первом тракте все напоминало одесскую толкучку в выходной день. В студии скопилось очень много народу: актеры, операторы, какие-то помощники, которые таскали за камерами провода и возили туда-сюда микрофоны на длинных палках, просто любопытствующие и мы с Людмилой Сергеевной. Не считая кордебалета из мюзик-холла. Даров сидел наверху, в аппаратной, и наблюдал нас на экранах. Изредка он говорил нам по радио, как нужно делать, чтобы было лучше.
Лучше никак не получалось. Получалось хуже. Только я начинал вертеть электрическую машину, как оператор отъезжал от меня, а актер в другом углу зала начинал с завыванием читать стихи Ломоносова. Кордебалет вздрагивал и делал ножкой на зрителя. Двадцать пять ножек сразу, потом присед, разворот и опять ножкой – раз! Не надо никакой физики.
Слава Богу, не было шефа. Он бы не вынес этого гибрида физики с кордебалетом. Шефа решено было пригласить прямо на прямой эфир. Я за него поручился, что все будет в порядке. Потом я зачем-то зажигал дугу, а Морошкина держала между дугой и объективом камеры темное стекло, чтобы камеру не засветило. Людмила Сергеевна вела себя не очень уверенно, да и я тоже волновался, хотя это была только репетиция.
– Еще раз от хорала! – крикнул голос Дарова в динамике.
Мы повторили от хорала Баха, на фоне которого кордебалет изображал движение электронов, а я зажигал дугу. Во всем этом была какая-то мысль. Но Даров ее пока нам не раскрывал. Все зависело от монтажа кадров, который он там наверху осуществлял.
– Благодарю! – крикнул режиссер, и тракт кончился.
– Молилась ли ты на ночь, Дездемона?... – пропел Даров, спускаясь к нам.
Он был в творческом возбуждении, ему хотелось кого-нибудь задушить. Так я понял. Он подскочил к электрической дуге и царственным жестом свел электроды. Под пальцами Дарова вспыхнул огонь, и сам он стал похож на старого, заслуженного Прометея.
– Вот как нужно делать, юноша! – воскликнул он.
Перед выступлением я очень волновался. Я волновался за шефа и мюзик-холл. Мне показалось, что они будут шокированы друг другом. За день до передачи я заметил волнение и у шефа.
– Втравили вы меня в историю! – сказал шеф. – Мы прямо в эфир пойдем или на видеомагнитофон?
– Прямо, – сказал я, отрезая шефу путь к отступлению.
Шеф приехал на студию за полчаса до передачи и долго беседовал с Даровым. Старик рассказывал ему замысел и эмоционально настраивал. Морошкина была бледна, как кафельная стенка. Она произносила шепотом заученные фразы и постоянно их забывала.
Началось все слишком даже хорошо. Музыка, стихи, огонь, кордебалет. Девушки из кордебалета были в газовых накидках. Особенно хорошо у них получилось броуново движение. Я наблюдал за передачей на экране контрольного монитора. Это такой телевизор на колесиках и без звука. Вдруг на нем появилось мое сосредоточенное лицо.
Не совсем хорошо помню, что было дальше. Я производил какие-то опыты, Людмила Сергеевна вставляла хрупким голоском свои фразы, потом я подошел к дуге и уверенно свел электроды.
– Куда?! – зашипел оператор, извиваясь перед камерой, точно от боли.
– Стекло! – скомандовал я Морошкиной, но было уже поздно.
Дуга вспыхнула ослепительным светом, и я увидел на экране монитора черную глухую ночь, посреди которой мерцала полоска огня.
Я погасил дугу, но камера, точно ослепший человек, продолжала приходить в чувство, не различая окружающего. На мониторе по-прежнему был абсолютный мрак. Кордебалет тем временем двумя шеренгами прошагал перед камерой, а потом на экране, точно космический пришелец, появился прозрачный и бесплотный я. Мое лицо дернулось то ли от досады, то ли по вине электроники и произнесло:
– А сейчас перед вами выступит доктор физико-математических наук Виктор Игнатьевич Барсов.
Ослепшую камеру наконец выключили, и на экране возник шеф. Изображение было черно-белым, но я все равно почувствовал, что шеф красный от негодования. Он сделал пренебрежительный жест в сторону кордебалета и первым делом заявил, что все предыдущее не имеет отношения к физике. Потом шеф улыбнулся. Эта улыбка, в сущности, спасла передачу. Теперь его слова можно было толковать как непонятную шутку ученого. Ученые часто шутят непонятно.
Затем шеф вступил в битву за физику и, на мой взгляд, выиграл ее. Он говорил страстно. Даже девушки из кордебалета притихли и с уважением вслушивались в незнакомые термины. Я только один раз слышал до этого, чтобы шеф так хорошо говорил. Тогда он выступал на заседании ученого совета и громил диссертацию какого-то жука. Боюсь, что теперь в роли жука пришлось быть мне.
Шеф закончил, еще раз показали огонь, и все завершилось. Даров прибежал в студию с искаженным от горя лицом. Так, должно быть, вбегают в сгоревшие дотла пенаты.
– Запороли! – закричал Даров. – Начисто запороли! Засветили мне лучший кадр!... Юноша, вы же физик. Нельзя так неосторожно обращаться с дугой!
– Это я виновата, – сказал Морошкина.
– А о вас, Люсенька, я вообще буду говорить на редсовете!
Даров повернулся к шефу и принялся трясти ему руку. По его словам, шеф спас то, что можно было спасти. Шеф сухо поблагодарил и тут же уехал, не удостоив меня взглядом. Судя по всему, моя ученая карьера на этом закончилась. И журналистская тоже. Таким образом, я убил двух зайцев одной передачей.
В полном молчании Даров, Морошкина и я направились в редакцию. Там в кабинете главного просматривало передачу начальство. Сейчас оно должно было снять с нас стружку.
В кабинете находились три человека. Причем я сразу понял, что главный среди них – не главный. Остальные были еще главнее.
В кресле перед телевизором сидел пожилой мужчина с тяжелой челюстью. Костюм на нем был покроя пятидесятых годов. Более угрюмого лица я не встречал в жизни. Мужчина смотрел в стенку, и стенка едва выдерживала его взгляд. Она прогибалась.
Главный и чуть поглавней на стенку не смотрели. Они смотрели в рот угрюмому человеку, будто оттуда должна была вылететь птичка. Нас усадили. Еще секунд десять продолжалась пауза. Где-то внутри самого главного человека зрело решение.
– Большая удача, – наконец сказал он, оторвав взгляд от стенки. Стенка облегченно выпрямилась. Я с интересом посмотрел на него, соображая, шутит он или нет.
– Ярко. Доходчиво. Эмоционально, – продолжал он.
Если это был юмор, то очень тонкий. Высшего класса. Потому что мужчина говорил свою речь без тени иронии.