Она быстро позвонила кому-то из дедовского кабинета, мигом собралась, и они с Егоркой, покинули бабушкин дом, провожаемые успокаивающими словами Любаши:
– Ничего, пройдет. Я ей потом все объясню...
Но домой мать с сыном не поехали, а направились на другой конец города. Ехали долго, с пересадками. Егорка старался представить себе – почему милиция разыскивает отца. Неужели он хулиган или вор? Почему он боится вернуться домой?
Наконец они добрались до двухэтажного кирпичного здания, окруженного участком с детскими качелями и горками. Участок был обнесен железным забором. У ворот с надписью «Дом малютки» ожидала их Мария Григорьевна с большим игрушечным грузовиком в руках, завернутым в пленку.
– Спасибо вам, Ирина Михайловна... – начала она жалким голосом, но мать оборвала:
– Перестаньте, Маша.
Они вошли в вестибюль здания. Здесь на длинной деревянной скамье у детских шкафчиков сидела девушка в свитере и клетчатой юбке. Рядом с нею находился рыженький конопатый мальчишка лет четырех, одетый в скучный серый костюмчик, но при галстуке.
Увидев вошедших, девушка поднялась со скамьи и направилась к ним. Мальчишка остался на месте, он лишь застыл, как испуганный зверек перед отчаянным прыжком, оборотив лицо к дверям. Казалось, что его рыженькие патлы шевелятся от волнения.
– Мария Григорьевна? – спросила девушка, подойдя и оглядывая женщин.
– Это я, здравствуйте, – ответила Мария Григорьевна.
– Меня зовут Шура. Директорша поручила мне познакомить вас с Митей, она сейчас в райисполкоме. Игрушку зря принесли, не надо начинать с подарков... – Шура говорила ровным, чуть усталым голосом.
– Простите, я не знала... – сказала Мария Григорьевна.
Егорка смотрел на мальчика. Тот не решался двинуться с места.
– Вас включили в список друзей Дома по ходатайству у-вэ-дэ, – продолжала Шура. – Это значит, что вам разрешается забирать ребенка домой на выходные. Я против этой формы, детям нужен постоянный дом, но раз директорша сказала... Может быть, вы добьетесь усыновления? – Шура вдруг с мольбою посмотрела на Марию Григорьевну. – Мальчик хороший, очень музыкальный. Ставьте ему пластинки, его надо развивать. Из сластей любит вафли и соевые батончики. Не перекармливайте сладким, – Шура вновь перешла на деловой тон. – Сейчас я его позову, – тихо закончила она.
Шура обернулась к мальчику.
– Митя! Иди сюда.
Мальчик встрепенулся и вдруг припустился к ним бегом по каменному полу вестибюля, звонко стуча металлическими подковками на ботинках.
– Мама! – крикнул он, подбегая и распахивая объятия, так что Мария Григорьевна от растерянности заметалась, не зная – куда деть грузовик.
Не успел Егорка опомниться от этого пронзительного крика, как мать присела и тоже распахнула руки навстречу мальчику. Она схватила его в объятия и подняла на руки. Мария Григорьевна неумело совала мальчишке грузовик.
– Митенька, это тетя Маша. Ты будешь к ней ходить в гости, хорошо? – обратилась к нему Шура. – Возьмите его! – шепнула она Марии Григорьевне.
Та приняла мальчишку вместе с грузовиком на руки, и лицо у нее сделалось некрасивым, счастливым и детским. Мальчишка тыкался носом ей в воротник, а Мария Григорьевна смотрела куда-то далеко широко раскрытыми глазами, в которых стояли слезы.
Мать отвернулась. Шура гладила Митю по затылку.
– Митенька, пойдем покажем машину детям. Теперь ты знаешь тетю Машу. В следующую субботу пойдешь к ней... – ласково говорила она.
Шура приняла мальчика к себе на руки, поцеловала, опустила на пол. Мария Григорьевна поспешно наклонилась, тоже поцеловала Митю.
– До свидания... – сказала Шура. – Идите! Идите! – шепотом добавила она и повела Митю по коридору.
Гулко цокали в вестибюле железные подковки ботинок.
Всю долгую дорогу домой мать и Мария Григорьевна сидели молча.
Вечером в доме опять повисла пустота печали. Мать лежала на диване и смотрела на экран выключенного телевизора.
Егорка закрылся у себя в комнате. Он вырвал из тетради несколько листов бумаги в линеечку и разрезал их ножницами на двенадцать прямоугольных кусочков. На каждом он крупными и неровными печатными буквами написал одно и то же объявление: «Папа, не бойся. Приходи. Не бойся. Егор».
Эти листочки он вложил в букварь, а букварь засунул в ранец.
Глава 40
ИСПОВЕДЬ ЗАБЛУДШЕГО
«...Наши достоинства и недостатки имеют определенный радиус действия. Чтобы узнать человека, мы сходимся с ним и обнаруживаем, что вблизи он лучше и милее нам. Мы делаем еще шаг и очаровываемся снова. Но сближение это нельзя продолжать до бесконечности, иначе достоинства обернутся недостатками. Нужно уметь остановиться в сближении, соблюсти дистанцию, тогда дружба не рискует превратиться во вражду, а любовь – в муку. Дистанция эта различна у разных людей. Есть такие, которые могут быть нам приятны или попросту сносны на значительном удалении, но есть и те, кого нам хочется приближать к себе все больше и больше. И тут надо помнить об оптимальном радиусе наших достоинств.
Это же справедливо при сближении с самим собою. Человек всю жизнь идет к себе, приближает к себе себя, испытывая этот переход собственных достоинств в собственные недостатки. Разница в том, что это сближение нельзя остановить. Надо слиться с собою, каким бы мучительным ни было это слияние.
То вдруг мелькнет в руке Ювеналов бич в грозном приступе самобичевания, то проточится слеза жалости к себе, то возникнет ореол мученика, а за ним и терновый венец святого в спасительном порыве оправдания. Причина же в том, что ищу виноватого, вместо того чтобы озадачиться простым вопросом: как?
Как случилось, что я – нестарый, здоровый, умный, небесталанный человек – столь быстро и непоправимо превратился в изгоя? Почему это произошло?
Кто бы ни прочел мои записи – жена, сын, посторонний читатель, – знайте, что здесь я старался быть максимально честным перед собою. Это невыносимо трудно. Чтобы каждому убедиться в правоте моих слов, достаточно написать собственную исповедь.
Я знаю немало людей, которые без стыда и совести напишут в качестве исповеди характеристику, подобную той, что требуется для выезда за границу или получения жилплощади. Очень трудно жить среди людей, искренне убежденных в том, что они – прекрасные и достойные люди. Они подобны слепым, точнее – полуслепым, ибо их зрение обладает весьма ценным качеством, подмененным одним человеком, который не считал себя идеалом, хотя имел на то больше оснований, чем все другие, вместе взятые: „Что ты смотришь на сучок в глазе брата своего, а бревна в твоем глазе не чувствуешь?..“.
Скопища фарисеев и лицемеров делают почти невозможной любую исповедь. Покажи им всего себя, и они заметят лишь то, что безобразно. Им неведомо, что прекрасное в душе должно отталкиваться от своего же – не от чужого! – пошлого и гадкого. Не это ли есть то самое борение духа, о котором мы знаем по великим жизням? Но великим давно простили их слабости, вперед же вытащили то прекрасное, что они создали в попытке отгородиться от дурного в себе.
„Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы!