Как только Аманда и Джонатан Бонжур заявились в мой офис, я сразу понял: очередная головная боль с пропавшим дитятей. Когда супруги приходят вместе, это или родственник исчез, или чадо. Скорее всего, чадо, но вы не поверите, сколько в наше время благонравных бабушек пускаются во все тяжкие, проигрываясь направо и налево, и сколько почтенных дедушек, повесив что-нибудь тяжелое на шею, отправляются к ближайшей реке.
Мое агентство прячется на типичной захолустной улочке, где за шеренгой чахлых деревьев осклизлые фасады двадцатых годов перемежаются длиннющими коробками дешевых супермаркетов. В таких местечках добронравные мамаши покрепче держат отпрысков за руку. На моей улице магазинчики бывшего в употреблении барахла чередуются с педикюрнями и парикмахерскими, кромсающими задешево. Есть бар, где наплыв посетителей только в дни выдачи социального пособия, и еще один, где наплыва нет никогда, но он тем не менее держится на плаву. Имеется конторка ростовщиков «Займы в тот же день». И грязнейшая в мире блинная.
Не хватает только клиники, потчующей метадоном наркотов.
Мои владения — тысяча сдающихся внаем квадратных футов, расположенных между греческой шашлычной и порномагазином. Когда у меня не смердит пригорелой бараниной, мягко пованивает дешевым смазочным маслом. Мой офис на самых задах, рядом с курилкой, она же гнездилище ксерокса. Стол мой расположен со стратегическим удобством — от входа меня не видать, а я, вытянув шею, без труда рассматриваю забредших бедолаг. Именно это я и сделал в 11.48 утра в понедельник, заслышав фальшивый дребезг дверного колокольчика — треснувшего, но еще не решившего разлететься.
Углядел я супругов Бонжур стоящими в нерешительности перед моей секретаршей Кимберли в приемной, искусно разукрашенной потеками и трещинами на потолке. Джонатан Бонжур был мужчина солидный. Я мог бы сказать: жирный, но не скажу — у меня рефлекс безусловной вежливости к тем, кто забредает в мой офис. Причем вежливости, умело сдобренной лестью, — лизнуть клиента лишний раз очень даже полезно. А этот клиент был, ко всему прочему, еще и адвокат. Я сразу понял — ведь костюм на нем сидел отлично. Всякий толстеет по-своему, и ожиревшему парню найти готовый, хорошо сидящий костюм — почти немыслимо.
Миссис Бонжур тоже отличалась солидностью, но здоровой, широкозадой и крепкой, от какой пускают слюни, шалея, истомившиеся зэки. В тусклом свете, пробивавшемся через офисное окно, кудряшки миссис Аманды Бонжур казались иссиня-черными, кожа — меловой белизны, а на удивление пухлые губы светились сочно-алым — будто у стенографистки откуда-нибудь из Алабамы, а не у адвокатской жены из Нью- Джерси.
Милая пара — прекрасная наследственность, отменное здоровье, достаток, жизнь без забот и тревог. Воплощение «американской мечты».
Само собой, ко мне они явились не из пустого каприза. Наверняка случилось что-то крайне скверное.
С новыми клиентами я, как правило, изображаю либо Ремингтона[1] — эдакого крутого всезнайку снаружи, но пушистого и теплого внутри, либо Коломбо[2] — с виду добродушного растяпу, но готового в любой момент цапнуть за больное место.
Первое впечатление решает все — и вот я, прикинувшись Ремингтоном, вылез из-за стола и вальяжно прошествовал к двери. Оперся о притолоку, улыбнулся паре грустно и понимающе, сказав Кимберли: «Пожалуйста, пригласи их ко мне». Правда, вальяжное обаяние не слишком вязалось со свежим запашком анаши, витавшим в моих чертогах, но супруги Бонжур были в состоянии до крайности подавленном и, кажется, внимания не обратили.
Мистер Бонжур уверенно и деловито пожал мне руку — с привычной сноровкой тех, кому день ото дня приходится искать руки незнакомцев. Симпатичный, умненький, проницательный мистер Бонжур, с эдакой лукавой искоркой в глазах. Искорку эту я распознал сразу. Все законники — сплошь циники, исключений я не встречал. Когда проводишь жизнь, изображая внимание и сочувствие к всевозможным мерзавцам, тебе повсюду видится только мерзость. Неизбежная профессиональная хворь.
Уверен: и он в моих глазах искорку подметил. Между людьми постоянно так: случайно увидел, оценил, понял. Но большинство подобных моментов тут же уходят бесследно, угасают в памяти — у всех, но не у меня. Я их ловлю, как жаба мух.
А вот миссис Бонжур — совсем другое дело. Для нее я персонаж из скверного кино, признак того, что жизнь покатилась от беды к безумию. Когда я руку протянул, она вздрогнула, чуть не отпрянула. Боялась, наверное, окончательно поверить в то, с чем уже почти согласилась. Само собою: чтобы по-настоящему поверить в дерьмо, нужно его потрогать.
Ладно, зачем смущать даму? Я сделал вид, будто не пожатия ожидал, а указывал на кресло. Все в порядке. Она — клиент, я — прилежный клерк с именем на табличке, пришпиленной к груди.
Аманда плюхнулась в кресло рядом с мужем и немедленно заревела. Мне противно сознаваться, но именно в этот момент я решил заломить наивысшую цену. Гнусно. Но врачишка сообщила мне: дескать, если я не буду кристально и неприятно честным, писанина моя станет «едва ли большим, нежели тщетное трудоемкое самоублажение» (цитирую дословно).
Торопливо покончив с приветствиями, Джонатан перешел к делу.
— Мы по поводу нашей дочери. Она пропала.
Хоть я и ожидал подобного, но все же едва не чертыхнулся в сердцах. Сам не знаю почему. Слова «она пропала» я слышу чаще, чем вы можете себе представить. Это как с самолетами, врезающимися во Всемирный торговый центр: видишь картинку множество раз, зеваешь от скуки, будто наблюдая рекламный ролик, а однажды вечером смотришь в тысячный раз — и дыхание перехватывает, по хребту — мурашки и холодный пот. Будто душа твоя в том самолете летела и только сейчас вспомнила.
— Как ее имя?
— Дженнифер, — ответила миссис Бонжур с ноткой благоговения в голосе и всхлипнула.
— Дженни, — добавил супруг. — Так… э-э… все ее звали… Дженни.
Я не очень-то склонен переживать чужую боль — слишком хорошо помню свою, время ее не лечит. Но что-то исконное, первобытное, настоящее прорвалась в голосе мистера Бонжура и отозвалось сочувствием во мне. На мгновение защемило сердце, я представил дом, ставший музеем, живущий памятью прошлого, с опустевшей спальней в конце коридора. Дверь приоткрыта, безжалостный свет ползет по паркету, утыкается в девичьи кроссовки, забытые у двери, на смятой кровати — одежка, в углу — скомканные джинсы, в вазе с мелочью — позабытый мобильник. Все застыло навечно, все мертвое, беззвучное — кричащее тишиной и одиночеством.
— Фото есть? — спросил я, стараясь унять дрожь в голосе.
Аманда с готовностью протянула — глянцевое, четыре на шесть дюймов. И впилась в меня взглядом, пока рассматривал.
Странно, как простое имя, соединенное с чьими-то чертами, запечатленными на глянцевой бумаге, переворачивает восприятие с ног на голову. Прежде видел лишь обыденно красивое — словно с бутылки шампуня — лицо. Длинноволосая блондинка, прическа а-ля Марсия Брейди,[3] полные губы, ровная белозубая улыбка, глаза голубые, безмятежные, искристые. Смотрит уверенно и простодушно — любуйтесь, вот я какая!
Нет уж, такая не сбежит из дому. Красавицы не убегают. Удирают дурнушки и заурядные, бегут как раз от проклятия вот таких фото, спасаются от взглядов родни, знакомых и бог весть кого еще. Красивым нет нужды хотеть, чтобы их не видели и поскорей забыли. Наоборот — им нравится, когда их видят и помнят.
Уж я-то знаю.
— Она ведь не сбежала из дому? — спросил я, глянув наконец Аманде в глаза. — Сколько ей на фото? Девятнадцать, двадцать?
— Девятнадцать. — Аманда всхлипнула.
— А сейчас ей сколько?
— Двадцать один. — Голос будто у ныряльщика, отчаянно старающегося отдышаться. — Двадцать один ей сейчас!
Я прислонил фото к настольной лампе — чтобы видеть лица Дженнифер и ее родителей