— Ми-истер Ма-аркус, разве они не растения? А ведь растут без света!

А тем временем Томми Бриджман хрипел, сопел и отхаркивался на задней парте, будто слизь в горле застряла комком резины и хлюпала, пока он дергался, стараясь выкашляться. Думаю, подобных типов все знают, они в каждом классе есть: заморенные, бледные, нескладные, что ни скажешь — ухмыляются глупо и беспомощно.

Маркус глянул хитро, улыбнулся, подмигнул. Мать честная, до чего же я ненавижу подмигивание! Он что, мультиков насмотрелся, болван старый?

— Рози, рассмотрим, к примеру, нашего общего друга Бриджмана, — предложил мистер Маркус. — Он — живое доказательство тому, что некоторые растения прекрасно обходятся и без света. Впрочем, скорее всего, не так уж и прекрасно…

И тут он выдал фирменное: «Да уж, хоть в класс и приходишь, класса от того не прибавляется».

Тут все заржали — зычно и смачно, будто публика на телешоу. Бедняга Бриджман только сгорбился, нос вытер и заулыбался по-всегдашнему, робко и смущенно. А на меня накатило. Все вокруг показалось таким глянцевым, гладеньким — до тошноты. У меня всегда так, когда вижу дерьмо шестидюймового калибра. И сопливый недоросток Томми Бриджман показался мне своим в доску, корешем и братом, а солнечный мистер Маркус — подонком из подонков.

— Слушаю вас, мистер Мэннинг, — вдруг изрек солнечный подонок, а я понял: моя рука сама, без участия рассудка, просительно вытянулась.

— Мистер Маркус, отчего вы посчитали эту шутку смешной?

— Мне кажется, я не совсем вас понимаю.

— В этом семестре вы повторяете эту самую шутку уже двадцать третий раз.

Да, временами воспоминания доставляют истинное наслаждение.

— Это моя старая, излюбленная шутка, — заметил весело мистер Маркус — само собой, тертый калач, запросто не проймешь, он разве что удивился слегка. — Но ради бога, мистер Мэннинг, двадцать три раза? Это даже для гиперболы слишком.

— Почему?

— Что почему?

— Почему вы не верите, что произносите эту шутку в двадцать третий раз?

— Потому что тогда, — тут он выдержал риторическую паузу, — я оказался бы несколько, хм, скучным и неоригинальным.

— Именно так, — подтвердил я радостно.

— Простите?

И вот тогда я включил чудесную кнопочку в своей памяти и выдал все двадцать три раза подряд — в точности, вплоть до интонаций и выражений на лицах. Мистер Маркус не перебил ни разу, стоял будто загипнотизированный. Уж поверьте мне: правда — штука страшнейшая. Думаю, жутко было меня видеть и слышать, но они все слушали и смотрели как зачарованные. Я всех их зацепил, до единого! Никто и сотой доли от моего вспомнить не мог, но нутро их — злопамятное, по-звериному чуткое нутро — узнавало! Они всё вспоминали! Кивали, узнавая других, стискивали кулаки, узнавая себя. И считали вслух, выкрикивали. Двадцать! Двадцать один! Весь класс ржал, вопил и завывал. Сотня шуточек мистера Маркуса обернулась тысячей насмешек над ним.

Да я беднягу попросту расплющил, распатронил и выпотрошил. И само собою меня за это выгнали. Мистера Маркуса любили не только ученики.

Случилось это 22 февраля 1982 года. Скверный день. Но до сих пор вспоминаю с удовольствием.

Все дело во времени. Когда память — будто судебный стенографист, в кармане все время мира, знай себе, сиди и пересматривай дни с годами. Потому моя личная жизнь вроде аннотации к новомодному роману ужасов, набитому выпущенными кишками. Я постоянно сравниваю.

Мало какой девушке это нравится.

Доктора говорят, у меня «синдром гипермнезии». Главное тут не «гипермнезия», а «синдром». Когда доктора обзываются «синдромами», значит — ни хрена не понимают и попросту вешают лапшу на уши. К примеру, папаша мой страдал «синдромом раздражения кишечника» (но настаивал, чтобы мы с мамой звали эту хрень благороднее — «спастическим колитом»). Ни с того ни с сего его начинало пучить, прохватывало, и весь день — понос и газы неимоверной вонючести. Чертовщина, ей-же-ей.

Так вот, «синдром гипермнезии» — это вроде синдрома раздраженного кишечника, но в голове. Родитель мой не мог дерьмо свое нормально вывалить и вычистить из нутра, а я не могу вычистить память. Вся накопленная годами гнусь — со мной.

Обычно, сидя в «Дрожках», я поглядываю в газету «США сегодня» — скорее, проформы ради, а не из интереса. Но в тот день стойка с газетами оказалась пустой, и потому я попросту уставился тупо на чашку с кофе — почему-то черный глянцевитый круг в обрамлении белого фарфора действует успокаивающе. Помогает сосредоточиться. Эдакая карманная версия морского горизонта.

Я смотрел, и в памяти моей медленно крутилась, перематывалась пленка.

— Она ведь не сбежала из дому? — спросил я тогда, глянув наконец Аманде в глаза. — Сколько ей на фото? Девятнадцать, двадцать?

— Девятнадцать. — Аманда всхлипнула.

— А сейчас ей сколько?

— Двадцать один. — Голос будто у ныряльщика, отчаянно старающегося отдышаться. — Двадцать один ей сейчас!

Я приостановил пленку, отхлебнул кофе. Заметьте: не «было бы двадцать один», а «сейчас ей двадцать один». Никакого сослагательного наклонения. Аманда твердо решила: дочь жива. Отодвинула подальше сомнения, загнала надежду в угол и взяла за глотку. Тем и держится. Сильная женщина.

Впрочем, тут все очевидно. Если и есть подвохи, то не здесь.

— …Они зовут себя «Системой отсчета», — выговорила наконец Аманда.

— Никогда не слыхал. Во что они верят?

Забавно, насколько я не умею уловить оттенки, подоплеку моих же слов. Мне, как и большинству людей, кажется: уж себя-то я знаю от и до. В конце-то концов, слова свои: что хотел сказать, то и сказал. А как иначе? Но подумайте: если бы на самом деле так было, к чему репетиции в театрах, к чему мучения над ролью? Да у нас сплошь и рядом выходит вовсе не то, что мы захотели выдать.

— По ним, этот мир… в общем, он нереальный, — так она сказала.

Ну, тут уж открытым текстом звучит: дескать, какую глупость ни придумай, всегда найдутся идиоты, желающие поверить. Потому и мое вылезшее некстати: «Разве не со всеми религиями так?» — пришлось аккурат по больному месту.

— Джонатан, дорогой, лучше ты объясни, — сказала миссис Бонжур раздраженно и пояснила мне, слегка стесняясь: — У него степень по философии.

Несомненно, Аманда Бонжур — человек верующий и настрадавшийся от снисходительности и презрения супруга-философа. Атеиста, само собой. Может, Дженнифер потому и ушла? Мать хлопочет о бессмертной душе дочери, отец то и дело выставляет мать дурой. Может, «мертвая Дженнифер» как раз и хотела разозлить посильнее обоих, выбрать среднее, равно неприемлемое и для матери, и для отца?

— Это культ, типичный для нью-эйдж, — поведал Джонатан. — Раскрытие человеческого потенциала и прочее в том же духе. Такие называют харизматическими культами.

Ага, тут у нас и презрение, и издевка.

— Вождя их зовут Ксенофонт Баарс. Хотите — верьте, хотите — нет, но он — бывший профессор философии из Беркли.

А вот здесь уже явственно слышится ненависть. Аманда поминала поездку в Раддик. Может, ее муж встречался с Баарсом? Если да, почему не рассказал? Большинство людей в таких случаях первым делом выкладывают личные впечатления.

У моей профессии есть любопытная особенность: люди считают, что ничего мудреного в ней нет. Если захотим — сами сможем. Ага, вы попробуйте. Конечно, частный сыск — не хирургия мозга, но уж куда сложнее ремонта в отдельно взятой квартире. И не в особых умениях дело — в последствиях ошибки. Азы

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату