скрипело у меня в злых руках. Я готов был просидеть тут до следующего утра. Я знаю, что ветер бы не застудил моей злобы, а об еде я тогда не мог и думать.
Я пробродил до вечера, скользил и падал на этих глиняных буграх. Я даже раз посвистел, как Мышкину, но так сейчас же обозлился на себя, что бегом побежал с того места, где это со мной случилось.
Домой я пришел, когда было темно. В комнате свету не было. Не знаю, спал ли мальчишка. Может быть, я его разбудил. Потом он меня впотьмах спросил: какие из себя совиные яйца? Я сказал, что завтра нарисую.
А утром… Ого! Утром я точно рассчитал, с какой стороны подходить. Именно так, чтоб светлеющий восход был ей в глаза, а я был на фоне обрыва. Я нашел это место. Было совсем темно, и я сидел не шевелясь. Я только чуть двинул затвор, чтобы проверить, есть ли в стволе патроны. Я закаменел. Только в голове недвижным черным пламенем стояла ярость, как — как любовь, потому что только влюбленным мальчиком я мог сидеть целую ночь на скамье против ее дома, чтобы утром увидеть, как она пойдет в школу. Любовь меня тогда грела, как сейчас грела ярость.
Стало светать. Я уж различал пень. На нем никого не было. Или мерещится? Нет, никого. Я слышал, как вышла из будки моя собака, как отряхивалась, гремя цепью. Вот и петух заорал в курятнике. Туго силился рассвет. Но теперь я вижу ясно пень. Он пуст. Я решил закрыть глаза и считать до трех тысяч и тогда взглянуть. Я не мог досчитать до пятисот и открыл глаза: они прямо глядели на пень, и на пне сидела она. Она, видно, только что уселась, она переминалась еще. Но винтовка сама поднималась. Я перестал дышать. Я помню этот миг, прицел, мушку и ее над нею. В этот момент она повернула голову ко мне своими ромашками, и ружье выстрелило само. Я дышал по-собачьи и глядел. Я не знал, слетела она или упала. Я вскочил на ноги и побежал.
За пнем, распластав крылья, лежала она. Глаза были открыты, и она еще поводила вздернутыми лапами, как будто защищаясь. Несколько секунд я не отрывал глаз и вдруг со всей силой топнул прикладом по этой голове, по этому клюву.
Я повернулся, я широко вздохнул в первый раз за все это время.
В дверях стоял мальчишка, распахнув рот. Он слышал выстрел.
— Ее? — он охрип от волнения.
— Погляди, — и я кивнул назад.
Этот день мы вместе собирали ракушки.
Б. Житков и Б. Шатилов
Адмирал
Было тихо, жарко. Над горячим песком и над морем волновалось марево. Купальщики на пляже сняли с себя даже трусики. Щурясь и прикрывая головы кто носовым платком, кто просто рубахой, они смотрели вдаль, в море. В море что-то глухо бухало, а что, не было видно.
Голые купальщики изнывали от зноя, а старик — в черном пальто, в старой адмиральской фуражке большим белым блином с огромным козырьком — как бы вовсе не замечал и не чувствовал июльской духоты и зноя. Он взошел на песчаный пригорок, расставил, словно укрепил, ноги в песке, подперся палкой с резиновым набалдашником, надставил козырек стариковской рукой и маленькими едкими глазками впился в море. Он знал, что это бухает, знал, куда надо смотреть: недаром на голове у него была старая адмиральская фуражка с ремешком на двух золотых пуговках.
На старика в черном пальто было жарко смотреть. Купальщики посмеялись над ним и отвернулись от него. А ему и не надо было никого. Он сам с собой разговаривал сиплым басом. Говорил он вот что:
— Тэк-с, это, конечно, двенадцатидюймовочкой ахнули. Тэк-с… А это разрыв… — сказал он, увидев с пригорка то, что за маревом не видели купальщики. Столб воды далеко у горизонта взлетел вверх, сверкнул на солнце и рухнул. Через минуту долетел грохот разрыва. — Тьфу ты! Да неужто со второго?
Старик заволновался, захлопал себя по карману пальто, а хлопать-то было нечего: большой медный бинокль лежал на своем месте. Все продал старик в голодные годы, не продал только вот этот бинокль. Этот бинокль подарил ему когда-то отец, когда он окончил морской кадетский корпус, подарил и сказал: «Ну, теперь гляди в оба!»
До адмиральского чина дослужился бинокль вместе с хозяином, и старик тайком называл его «ваше превосходительство».
— А ну-ка, «ваше превосходительство», глянем!
Старик так и впился в море, спокойное, с легкой ласковой зыбью. Он вертел ролик бинокля и с наслаждением пробегал глазами по сверкающей водной равнине.
Вот уже 17 лет, с того самого дня, как сняли его с корабля матросы, он, старый моряк, ни разу не взглянул на море.
На приморской даче, на которой он жил и зимой и летом, окно, выходившее на море, он приказал завесить плотной занавеской еще раньше того, как он въехал в эту самую дачу, и строжайше запретил ее трогать. Каждый день, выходя на прогулку, он брал курс из дверей прямо от моря в берег, в сосновый лес, а с прогулки возвращался всегда той дорогой, которую сплошной цепью пересекали дачи и закрывали море. А сегодня вдруг лопнула старая тесемка, на которой 17 лет болталась зеленая занавеска, занавеска упала, и море — голубое, ясное — приветливо глянуло на старика в окно. Старик было выругался, приладил занавеску, хотел задернуть, но встал у окна, посмотрел на море да так и стоял с полчаса: оцепенело глядел не отрываясь.
Вдруг повернулся и стал поспешно одеваться, надел все, что висело на вешалке, словно собирался уйти в море и никогда не возвращаться. Он туго набил кисет табаком, сунул в карман щербатую «миледи» и «его превосходительство» и торопливо зашагал к морю.
И вот он стоял и смотрел в бинокль и чувствовал, как море переливает в него всю свою свежесть.
— Так и есть! Со второго прохлопали.
Старик ясно видел пробитый щит — плавучую брезентовую мишень, которую тащил на буксире небольшой катерок.
— Это Васька! Васька Осипов! — забормотал он волнуясь. — Узнаю письмо по почерку. Меня не надуете, дорогие товарищи! Комсомольцы-то у вас вроде для фирмы, а мишени-то старые комендоры дырявят. Думали, без нас, стариков, обойдетесь… А вот и не вышло-с. Ххе! Мелко плавали, дорогие товарищи! А ну, «ваше превосходительство», разрешите покурить!
Отставной адмирал бережно положил бинокль в карман, а из другого кармана вынул резиновый кисет и стал заправлять старую, выщербленную трубку. Он купил ее когда-то в Ливерпуле. До адмиральского чина она не дослужилась: годами не вышла, и старик называл этот деревянный огрызок «миледи». Адмирал любил хорошее общество.
Закурил он быстро и сейчас же приставил к глазам «ваше превосходительство». По горизонту маленьким черным прямоугольником плыл второй щит, пока еще целый. Старик впился в него как астроном в звезду, которую он только что открыл.
— Пошел, пошел! — хрипло шептал старик.
— Дедушка, прикурить можно?
Это спрашивал какой-то парень в синих трусиках, разминая пальцами папироску.
— Весь пляж обошел, ни у кого спичек нет. Честное слово!
— Пошел, пошел! — бормотал старик, не отрываясь от черного квадратика в море.
— Да чего же пошел-то? Что вам, жалко, что ли?
В это время раздался гул выстрела. Глухим вздохом доплыл он от горизонта к пляжу. Старик