этого поступка я стала ценить как следует только с тех пор, как узнала, что с неприятелем тебя соединяли и другие узы, кроме долгой привычки.
— К чему клонится эта речь? — прервал ее Иисус Навин, убежденный, что она только что положила на тетиву новую стрелу, предназначенную для нанесения ему раны.
Но она не обратила внимания на его вопрос и с вызывающей язвительностью взгляда, противоречившей сдержанности ее речи, холодно продолжала:
— После того как промысел Господа спас нас от врагов, Тростниковое море выбросило на берег прекраснейшую женщину, какую только мне случалось видеть. Я перевязала ее рану, нанесенную ей одной еврейкой, и она призналась, что полна любви к тебе, и, умирая, вспоминала о тебе, как о кумире своего сердца.
Иисус Навин, возмущенный до глубины души, заявил:
— Если это истинная правда, то, значит, мой отец сообщил мне неверные сведения, так как от него я слышал, что несчастная сделала свое последнее признание только тем, которые меня любят, а не тебе. И она была права, избегая твоего присутствия, потому что ты никогда бы не поняла ее!
Тут он заметил на губах Мариам надменную улыбку, но не дал ей говорить и продолжал:
— Твой ум… да, он вдесятеро острее того, каким обладала та несчастная женщина. Но в твоем сердце, открытом для великого, нет места для любви. Оно состарится и перестанет биться, не зная, что значит это слово! И, несмотря на твой взгляд, пылающий гневом, я говорю тебе далее: ты больше, чем женщина, — ты пророчица; я же не могу похвалиться таким высоким даром. Я всего лишь простой человек, для которого битва более подходящее дело, чем созерцание будущего. Однако же я предвижу, что произойдет. Сжигающую тебя ненависть против меня ты будешь питать в своей душе. Ты насадишь ее и в сердце своего мужа и усердно постараешься раздуть ее. И я знаю — зачем! Пожирающее тебя пламенное честолюбие делает для тебя невыносимой участь жены человека, уступившего первое место другому. Ты отказываешься называть меня именем, которым я обязан тебе. Но если злоба и высокомерие не задушат в тебе единственного чувства, которое еще соединяет нас, именно — любви к нашему народу, то наступит день, когда ты добровольно подойдешь ко мне и назовешь меня Иисусом по свободному побуждению своего сердца.
С этими словами он поклонился Мариам и Гуру и исчез в темноте ночи.
Гур мрачно посмотрел ему вслед и не сказал ни слова, пока шаги позднего посетителя раздавались в спавшем лагере. Но затем долго сдерживаемый гнев этого серьезного человека, смотревшего до тех пор на свою молодую жену с нежным обожанием, вырвался на волю.
Сделав два больших шага, он остановился возле жены, которая была бледнее, чем он, и, по-видимому, расстроенная, смотрела в огонь. Его голос потерял свое металлическое благозвучие и раздавался резко и пронзительно, когда он вскричал:
— Я имел мужество посвататься к девушке, вообразившей, что она ближе к Богу, чем другие женщины, и теперь, сделавшись моею женой, она заставляет меня раскаиваться в такой смелости!
— Раскаиваться? — сорвался вопрос с ее бледных губ, и ее черные глаза сверкнули на него вызывающим взглядом.
Но он, не смущаясь, схватил ее руку, сжал ее крепко, до боли, и продолжал:
— Да, ты заставляешь меня раскаиваться в этом! Да будет мне стыдно, если я допущу, чтобы за этим позорным часом последовали другие, подобные ему!
Мариам старалась высвободить руку, но он, не выпуская ее, продолжал:
— Я посватался к тебе в надежде, что ты сделаешься гордостью моего дома. Я думал, что я сею честь, но теперь я пожинаю поношение, так как что может более позорить мужчин, чем женщина, которая командует им и забывается до того, что враждебными речами язвит сердце друга, охраняемого законами гостеприимства? Жене, не такой, как ты, а простой и настоящей, которая смотрит на прежнюю жизнь своего мужа и не думает только о приумножении его величия, из-за желания разделять его с ним, — такой жене я не имел бы нужды кричать в ухо, что Гур, ее муж, ее супруг, за свою долгую жизнь приобрел достаточно почестей и титулов и может отделить от них некоторую долю без ущерба для своего достоинства. В глазах Иеговы величайший человек не тот, кто стоит первым в качестве главного начальника, а тот, кто наиболее выдается в самоотверженной любви к народу. Ты желаешь стоять высоко, ты желаешь, чтобы толпа чтила тебя как избранницу Бога, — я не запрещаю тебе этого, пока ты не забываешь о том, что повелевает тебе долг хозяйки дома. Ты обязана также любить меня, ты обещала мне это в день свадьбы; но человеческое сердце может дать только то, чем оно обладает, а Иосия был прав, говоря, что твоей холодной душе чужда любовь, которая горит и согревает других!
С этими словами он повернулся и пошел в темную глубину шатра, а Мариам осталась у огня, трепещущий свет которого падал полосами на ее прекрасное лицо, покрытое глубокой бледностью.
Крепко стиснув зубы и прижимая руки к вздымавшейся груди, она посмотрела вслед мужу.
Ее седовласый супруг только что стоял перед нею в полном сознании своего достоинства, величавый, внушающий невольное почтение, настоящий властный глава племени, и она чувствовала его великое превосходство над нею. Каждое из его слов вонзалось в ее грудь, подобно острию копья. Могущество истины сообщило им полную силу и поставило перед ней зеркало, отразившее ей образ, который привел ее в ужас.
Теперь она чувствовала нетерпеливое желание поспешить вслед за ним и опять вымолить у него любовь, которою он окружал ее до сих пор, — это она сознавала с благодарностью. Мариам чувствовала, что она в состоянии ответить на этот драгоценный подарок: не напрасно же она томилась теперь таким искренним желанием услышать из его уст доброе, прощающее слово.
Ее душа казалась ей подобной засеянному полю, попорченному ядовитой ржавчиной, поблеклому, засохшему, безжизненному, а между тем некогда в ней все цвело и зеленело!
Она вспомнила пахотную землю в Гесеме, которая, дав обильную жатву, оставалась твердой и сухой до той поры, пока прибывала вода реки, чтобы снова размягчить ее и превратить в ростки принятые ею семена. Так было и с ее душою, с той только разницей, что она бросила в огонь созревшее зерно и преступной рукой воздвигла плотину между оросительной влагой и засохшей почвой.
Но время еще не прошло.
Она знала, что он ошибался в одном отношении: она женщина такая же, как и всякая другая, и способна испытывать горячую страсть к любимому человеку. Единственно от нее зависело заставить его почувствовать это в ее объятиях.
Теперь он, разумеется, вправе считать ее черствой и бесчувственной, потому что там, где прежде цвела любовь, теперь появился горький источник, испортивший все, чего он коснулся.
Было ли то мщение сердца, пламенные желания которого она сама так решительно умертвила?
Бог пренебрег ее тягчайшей жертвой; в этом невозможно было сомневаться, потому что слава Его уже не являлась ей в возвышающих сердце видениях, и, следовательно, она едва ли имела теперь право называться пророчицей. Ее, правдивую, эта жертва привела к неправде; ее, которая в сознании, что она идет по истинному пути, жила в мире с собою, она ввергла в мучительную тревогу. Со времени этого великого и тяжкого подвига для нее, некогда столь богатой надеждами, не расцветало ничто, к чему она стремилась с страстным желанием. Она, не знавшая ни одной женщины, перед которой ей пришлось бы отступить, должна была потерпеть унижение от бедной умирающей. Она была доброжелательна к каждому, кто принадлежал к числу ее соплеменников и был предан делу ее народа, а теперь лучшего и благороднейшего она оскорбила враждебным озлоблением. Беднейшей жене поденщика удавалось крепче привязать к себе своего мужа, который однажды полюбил ее, а она безрассудно отдалила от себя своего.
Мариам, иззябшая, пришла к его очагу в качестве ищущей покровительства, но нашла там более теплоты, чем надеялась, и его великодушие и любовь, подобно целебному бальзаму, подействовали на ее изнуренную душу.
Теперь же Гур более не считал ее способной к нежному чувству, а между тем она не могла жить без любви, и никакая жертва не казалась ей слишком тяжелой, лишь бы снова приобрести его любовь. Но гордость тоже была одним из условий ее существования, и каждый раз, как она намеревалась смиренно открыть свое сердце мужу, ей овладевало опасение, как бы не унизить своего достоинства; и Мариам, точно околдованная, стояла у костра до тех пор, пока сгоревшие дрова, дымясь, обрушились у ее ног, и ее