окружила тьма.
Какая-то странная боязнь закралась в душу пророчицы. Две летучие мыши, вероятно, прилетевшие с рудников и кружившиеся у огня, пролетели как раз возле нее, подобно призракам. Все побуждало ее вернуться в шатер, к мужу, и с внезапной решимостью она вошла в обширное помещение, освещенное одним светильником. Но оно было пусто, и встретившая ее раба сказала, что Гур до самого выступления народа останется у сына и внука.
Тогда Мариам овладела скорбь, и она легла в постель такая беспомощная и пристыженная, какой не чувствовала себя со времени своего детства.
Несколько часов спустя лагерь проснулся, и когда Гур на рассвете с кратким приветствием вошел в палатку, гордость снова заставила Мариам поднять голову, и ее ответ на его слова прозвучал сдержанно и холодно. Впрочем, он пришел не один: с ним был его сын Ури. Притом он смотрел суровее, чем обыкновенно, потому что люди племени Иуды, собравшись рано утром, умоляли его не уступать должности военачальника никому из принадлежащих к другим коленам.
Это явилось для него неожиданностью. Он указал соплеменникам на зависимость этого вопроса от решения Моисея, и желание, чтобы оно состоялось не в его пользу, усилилось в нем, потому что самонадеянный взгляд его молодой жены снова возмутил его душу.
XXVI
Рано утром следующего дня народ выступил в путь, освеженный и с поднятым духом; но маленький источник, который откопали евреи, совсем истощился. Однако они легко перенесли это лишение, так как надеялись найти новые источники в Алусе.
В лучезарном величии солнце поднялось на ясном небе. Его свет пролил свою живительную силу и в сердца людей, и, подобно голубому своду в вышине, сияли скалы и желтый песок. Ароматный, чистый, легкий и охлажденный ночной свежестью воздух вздымал грудь странников, и путешествие сделалось теперь для них удовольствием.
Давно уже мужчины не выказывали большей уверенности, глаза женщин не светились более веселым блеском, потому что Господь показал своему народу, что Он думает о нем среди его бедствий; отцы и матери с гордостью смотрели на одолевших врага сыновей. Среди большинства колен Израилевых приветствовали погибших и вновь возвращенных узников. Было приятной обязанностью — по возможности вознаградить их за вред, нанесенный им страшными каторжными работами. Эфраимиты, да и другие колена радовались возвращению Иисуса Навина, как называли теперь бывшего Иосию все, за исключением людей колена Иудова, — радовались, вспоминая обещание, скрывавшееся в этом имени.
Юноши, одержавшие под его начальством победу над египтянами, рассказывали своим, какой человек сын Нуна, как он все обдумывает и каждого ставит на надлежащее место. Каждый, на кого он бросит взгляд, воспламеняется жаждой битвы. От одного военного крика его неприятель приходит в замешательство.
Глаза каждого, кто говорил о Нуне и о его храбром внуке, сияли. Колену Эфраимову, высокие притязания которого во многих возбуждали неудовольствие, теперь охотно позволяли идти впереди. Только среди колена Иудова слышались порицания и ропот. Должно быть, существовало основание к этому неудовольствию, потому что глава племени Гур и его молодая жена шли, точно подавленные каким-то тяжелым бременем. Люди, заговаривавшие с ним теперь, лучше бы сделали, если бы выбрали другой час для этого.
Пока солнце стояло невысоко, была еще некоторая тень у краев скал из песчаника, ограничивавших путь с двух сторон или возвышавшихся посреди него; и когда сыны Кора запели хвалебный гимн, то молодые и старые присоединились к нему, и веселее всех пели Милька, утратившая свою подавленность, и Рувим, ее счастливый освобожденный муж.
Дети собирали золотисто-желтые дикие яблоки, которые, точно с неба, падали с засохших веток и лежали на пути. Эти плоды они приносили своим родителям. Но яблоки были горьки, как желчь, и один угрюмый старик из колена Завулонова сказал: «То же будет и с этим днем: теперь он имеет еще веселый вид, но когда солнце поднимется выше и мы не найдем воды, мы изведаем горечь!»
Его предсказание сбылось слишком скоро. По выходе путников из песчаника путь пролег через скалы, похожие на стены из красного кирпича и серого булыжника, все поднимаясь то отложе, то круче; и так же солнце поднималось все выше и выше, а зной с каждым часом усиливался.
Никогда еще дневное светило не осыпало странников более острыми стрелами, которые беспощадно вонзались в их непокрытые головы и спины.
Под их жгучим жалом падали то старые, то молодые или, шатаясь, как пьяные, горя, точно в жару лихорадки, едва подвигались вперед, поддерживаемые своими ближними. У мужчин и женщин воспаленная кожа сходила с лица и рук, и не было ни одного человека, у которого зной не иссушил бы языка и нёба и не отнял бы его крепкой силы и вновь возродившегося мужества.
Скот, понуря головы, нехотя подвигался вперед, едва волоча ноги, или валился на землю и лежал, пока бичи пастухов не заставляли его подняться и брести дальше.
Около полудня народу позволили было остановиться для отдыха, но на месте остановки не было ни малейшей тени. Люди, улегшиеся под палящим полдневным зноем, вместо отдыха испытывали только новые муки. Не в состоянии их выносить, они настаивали на скорейшем выступлении в путь, чтобы дойти до источников Алуса.
В предшествовавшие дни, после того как солнце на безоблачном небе начинало склоняться к западу, жара обыкновенно ослабевала и перед наступлением сумерек странников овевало более свежее дыхание воздуха; но в этот день скалистая местность пустыни в течение многих часов оставалась насыщенной зноем полудня до тех пор, пока от моря, с запада, не начало доноситься легкое веяние. В то же время авангард, который, согласно совету Иисуса Навина, шел впереди странников, остановился, а за ним остановился и весь народ.
Мужчины, женщины, дети повернули глаза в одну сторону и руками, посохами, клюками указывали на одно и то же место, где взоры их приковало чудесное, никогда еще ими не виданное зрелище.
Громкий крик удивления вырвался из засохших, усталых губ, так долго не открывавшихся для разговора; он передавался от отряда к отряду, от колена к колену, пока не дошел до прокаженных в конце шествия и до арьергарда, следовавшего за ними. Один подходил к другому и шептал ему имя, известное каждому, имя священной горы, где Господь обещал Моисею привести свой народ в прекрасную и обширную страну, изобилующую молоком и медом.
Никто не сказал об этом изнуренным странникам, но каждому из них было известно, что здесь в первый раз он видит Хорив и его синайскую вершину, священнейшую высоту этого гранитного горного массива. Это была не только гора, это был трон всемогущего Бога их отцов!
Подобно кусту, из которого Всевышний обращал речь к своему избраннику, в этот час вся священная гора, казалось, была объята пламенем. Высоко и величественно поднималась ее семизубчатая вершина над широко раскинувшимися дальними возвышенностями и долинами и пылала подобно какому-то исполинскому рубину, пронизанному насквозь светом всемирного пожара.
Никому еще не случалось видеть подобного зрелища. Затем солнце стало опускаться все глубже и глубже и наконец ушло в скрывавшееся за горою море на покой. Пылающий рубин превратился в темный аметист и, наконец, украсился темной синевой фиалки; но взоры народа не отрывались от этого священного места, точно очарованные. Мало того: когда дневное светило исчезло совсем и его отражение украсило одно далеко растянувшееся облако сияющими каймами, глаза зрителей раскрылись еще шире: один человек из колена Вениаминова, пораженный величием этого зрелища, усмотрел в нем дивную волнующуюся мантию Иеговы, окаймленную золотом, и соседи, которым он указал на нее, поверили ему, разделяя его благочестивый экстаз.
Это возвышающее зрелище на некоторое время заставило путников забыть жажду и изнеможение. Но скоро высочайший подъем духа превратился в самое глубокое уныние, потому что, когда наступила ночь и народ после короткого перехода дошел до Алуса, оказалось, что кочевавшее здесь племя вчера, перед снятием своих шатров, засыпало камнями и щебнем здешний и без того плохой источник.
Из питья все, что народ нес с собою, было выпито уже перед Дофкой, а истощенный источник рудников не дал воды для наполнения хотя бы одного бурдюка. Жажда не только осушала нёбо, но начала жечь и внутренности. Пересохшая гортань отказывалась принимать твердую пищу, в которой не было недостатка. Куда бы ни обращались взоры и слух, везде они встречали лишь одно безотрадное, возмутительное и